Аузан Институциональная экономика



Александр Аузан, Институциональная экономика для чайников:

Эффекты Веблена (Торстейн Бунде Веблен):

  • Демонстративное потребление
  • Присоединение к большинству
  • Эффект сноба

Координационный эффект в экономике или предсказуемость поведения

Формальные и неформальные институты могут жить в симбиозе, поддерживая друг друга, а могут находиться в состоянии войны.

 

В результате действия любого правила издержки одних становятся доходами других.

В России нет людей невиновных, есть недорасследованные.

Только 3-5% людей в России думает в 10-летнем горизонте, у подавляющего большинства горизонт ограничивается годом.

 

В институциональной теории есть такое понятие, названное по имени нобелевского лауреата Джеймса Бьюкенена, - «бьюкененовский товар». Это пара, состоящая из «обычного» товара и опреде­ленной контрактной упаковки, правил и институтов, вместе с ко­торыми вы этот товар покупаете.

Права собственности (и свободы, которые с ними неразрывно связаны) движутся отдельно от материального объекта.

Операция, при которой права собственности и свободы движутся отдельно от материального объекта, это и есть трансак­ция. А трансакционные издержки - не что иное, как издержки такого рода движений.

 

Изучение трансакционных издержек основывается на теореме, которую сформулировал в середине XX века будущий нобелев­ский лауреат Рональд Коуз. Формально она гласит: независимо от того, как первоначально распределены активы, в итоге будет до­стигнуто оптимальное их распределение. Но дальше идет самое интересное - приписка мелким шрифтом: если не учитывать так называемый эффект дохода (у кого из участников рынка сколько денег) и если трансакционные издержки равны нулю.

 

Любимая фраза Л.М.Алексеевой гласит: «Все рано или поздно устроится более или менее плохо». Основной вывод из теоремы Коуза: равновесие будет достигнуто, но это будет плохое равновесие, потому что силы трения не по­зволяют активам распределиться оптимальным образом.

Довоенный экономист Джон Коммонс выделял три основных типа трансакций:

  • сделки (торговля),
  • управление (иерархическая система)
  • и рационирование (сложные способы принятия решений, при которых инициатива исходит от одной стороны, а решение принимает другая сторона).

Асимметрия договора: вы тщательно учитываете свои интересы, но не всегда помните об интересах контрагента. В итоге получается перекошенный договор.

Институциональная теория давно выяснила, что вертикаль построить нельзя. Там, где выстраивается вертикаль, возникают запретительно-высокие издержки управления.

 

Чем больше звеньев передачи информации, чем масштабней сама иерархия, тем больше возможностей искажения в узлах передачи. Ну а самая масштабная иерархия - это, конечно, государство.

При определенном количестве звеньев и при наличии соб­ственных интересов у тех, кто их контролирует, в каждом узле сигнал может искажаться с точностью до противоположного.

 

Государственная иерархия по сути своей является игрой в ис­порченный телефон. Разница в том, что в игре нет давления ко­рыстного интереса, а в государственной иерархии это давление есть.

 

Сошлюсь на юриста, который стал великим экономистом и основал целое направление в институционально-экономической теории - Ричарда Познера… В своем решении суд должен сымитировать такое передвиже­ние активов, которое произошло бы, если бы не было силы трения. Это своеобразная надстройка над теоремой Коуза, которая должна восполнить несовершенное устройство реального мира.

 

Еще великий Коуз говорил: устранить ущерб невозможно. ... Понижая трансакционные издержки в одном месте, вы повышаете их в дру­гом. Если бы их можно было попросту уничтожить, вы могли бы в один прекрасный день отменить все правила - и у вас исчезли бы все административные барьеры. Только вот жить в мире без пра­вил невозможно - там побеждают мошенники и авантюристы.

Возможно, издержки нужно сместить в ту сторону, где с ними легче справиться, напри­мер, переложить с индивидуального потребителя на компанию, в которой есть маркетинговый отдел, юридический отдел и специ­ально обученные менеджеры. Мы вроде бы просто гоняем шарик, но в то же время экономика становится эффективнее.

 

Приведу пример: все производимые блага можно условно разделить по уровню трансакционных издержек на три класса – исследуемые (огурцы), опытные (подержанный автомобиль) и доверительные (лечение, образование).

Человек вынужден выбирать, и выбирать непрерывно. Главное - оцените, сколько у вас вариантов, и не ищите варианты без минусов. Таких вариантов нет. Ущербы неустранимы.

 

Дуглас Норт как-то сказал: «По вопросу о не­обходимости государства для экономики суд удалился на совеща­ние и пока не вернулся».

 

Удивительная история произошла в Калифорнии в XIX веке. Присоединение этой территории к североамериканским Соединенным Штатам совпало с открытием там золота, и в результате этого совпадения в течение 18 лет крупнейший штат США жил вообще без государственной власти. Происходило там вот что: приезжал назначенный из Вашингтона губернатор с федеральными войсками; через неделю он обнаруживал, что у него нет солдат - они разбежались мыть золото; он еще неделю управлял так, без солдат, а потом отправлялся мыть золото сам. Раза три федеральное правительство посылало в Калифорнию людей, но потом перестало - так же можно всю армию перекачать за государственный счет на золотые прииски. В таком режиме Калифорния жила с 1846 по 1864 год. Но это не было какое-нибудь первобытное общество. Мы хорошо знаем по документам, как в этот период там решались вопросы собственности, каким образом люди закрепляли права на участки, как происходил суд. Когда жителям Калифорнии стало ясно, что нужна защита торговых путей и размещение денежных средств, штат сам сказал Вашингтону: присылайте вашего губернатора, уже можно. Но ведь почти 20 лет Калифорния жила без государства - и ничего страшного.

 

Классический пример - это китобойный промысел. Государства не могли его регулировать: во-первых, потому что все происходило в мировом океане, а во-вторых, потому что правительства попросту были очень да­леки друг от друга и были очень разными. И ничего - китобои сами выработали систему правил для своего сообщества: как счи­тать, кто загарпунил, кому принадлежит добыча и тому подобное.

 

Еще Макс Вебер сто лет назад писал, что государство - это организация со сравнительным преи­муществом в осуществлении насилия. Поэтому государство хоро­шо не тем, что оно заботится о людях, а тем, что оно эффективнее, чем кто-либо другой, может принуждать или угрожать. Именно поэтому его родной сестрой является мафия. Организованная пре­ступность - это ближайший конкурент государства, потому что она тоже специализируется на применении насилия. Больше того, в по­давляющем большинстве случаев государство возникало из орга­низованной преступности. И только по прошествии времени оно было вынуждено вступать в определенный контракт с населением.

 

То, что происходило в России в 1999-2003 годах и что должно было произойти в 2008 году, мне представляется именно такой раз­вилкой, когда те, кто захватил активы, начинают думать: так, чтобы их эффективно использовать, нужна автономная судебная система (потому что необходимо как-то защитить свои права собственности от новых претендентов), долгосрочные правила (потому что надо инвестировать), защита контрактов. И все это нужно, заметьте, тем людям, которые выросли из вполне бандитской ситуации.

 

С одной стороны, ЮКОС произвел совершенно фантастическую операцию: он стоил $500 млн в 1999 году и $32 млрд летом 2003 года, то есть вырос в шестьдесят с лишним раз, причем за счет перехода на новые правила, а не только за счет роста цен на нефть. А с дру­гой стороны, как раз в силу этих изменений платить ренту чинов­никам прежним способом он уже не мог.

 

В теории Олсона-Макгира есть одна оговорка: переход от одно­го типа социального контракта к другому происходит, только если не появляется новых голодных групп. Но в России 2003-2004 годов такие группы появились, и они начали новый передел. Передел закончился в 2008 году, и перед бывшими голодными группами встал вопрос об установлении новых правил. Однако кризис вызовет еще один передел: захватывать чужие активы во время стаг­нации не интересно, нужно, чтобы стагнация подошла к концу - тогда и завершаются переделы.

 

В тоталитарном сталинском обществе был очень мощный механизм общественного договора. Состоял он в том, что люди отдают практически все свои личные права, включая личную свободу, в обмен на возможность роста - личного роста и роста стра­ны. При этом сам человек в результате может быть уничтожен или, скажем, увезен из столицы на Колыму, но таковы условия договора. В СССР разрушалось русское крестьянское общество, зато крестьян­ский сын мог сделать карьеру и взлететь до генерала или члена политбюро - а потом попасть там под нож, и тогда другой крестьянский сын становился красным генералом или членом политбюро.

 

Согласно теории обще­ственного выбора, которую еще 30-40 лет назад разрабатывали Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок, конституционный договор - это сговор элит. Даже миллион граждан, не говоря уже о ста пяти­десяти миллионах, не в состоянии о чем бы то ни было непосред­ственно договориться. Поэтому изначально в заключении пакта участвуют небольшие, организованные и влиятельные группы, ко­торые имеют разные взгляды и интересы. Этот пакт элит всегда выражается в некоем проекте конституции, который потом пока­зывают народу и говорят: вот, мы договорились до этого.

Образованный и хотя бы слегка обеспеченный человек склонен к тому, чтобы, во-первых, принимать довольно сложные решения (ему для этого хватает образования), а во- вторых, заботиться о том, чтобы эти решения реализовывались, потому что у него есть имущество, судьба которого ему не без­различна.

Налоги - это плата за общественные блага. А «заплати налоги и спи спокойно» - это типичный лозунг стационарного бандита, который понимает налоги как ренту: «Ты нам ренту заплатил - и мы отвязались».

 

Проблема в том, что стабильность и порядок - это очень разные вещи. Правопорядок предполагает предсказуемость, а в условиях 2003-2008 годов никакой предсказуемости у нас не было, потому что было непонятно, почему один сидит в тюрьме, а другой, точно та­кой же, - нет. Единственное правило: моим друзьям - все, моим врагам - закон. Фактически в ходе тучных лет в России действовал общественный договор о стагнации, о застое, и именно поэтому у нас не произошло ни диверсификации, ни модернизации. Голодные группы, заинтересованные в разделе активов, размывают правила и каждый раз возвращают игру к исходной точке.

Ресурс корпораций и городов исчерпаем - скажем, сделать еще один призыв во власть из Питера, я думаю, практически невозможно. Город дважды сбро­сил десанты в Москву - в начале 1990-х и в начале 2000-х, - и все, кто хотел оттуда передвинуться, уже передвинулись, остались только те, кто либо не может, либо принципиально не хочет этого делать. Чтобы появились новые голодные группы, нужно, чтобы появились новые корпорации или города, способные дать большие массы лю­дей - минимум 500 управленцев, которых можно расставить на са­мых разных позициях.

Сейчас в России, пожалуй, осталась только одна корпорация, которая не участвовала в карусели власти и может произвести но­вую голодную группу. Военные - весьма амбициозная группа, которая категорически недовольна своим положением. У людей, которые сейчас находятся во власти, есть два вари­анта: либо искать способы расколоть эту группу, либо пойти с ней на сделку и дать возможность участвовать в дележе активов. Судя по тому, как развивается военная реформа, выбран все же первый вариант - раскол военных.

Если вы свернули все это разделение властей в один комок - то, что у нас называется «консолидацией российской го­сударственности», в этом случае, добравшись до его центра, то есть до фигуры президента, вы уже решили все свои проблемы.

 

Путинская формула «политические свободы в обмен на экономическую стабильность» может реализовываться, пока у государства есть резервы. Можно, конечно, идти на внеш­ние займы, но это меняет всю формулу. Договор середины 2000-х был не простой покупкой населения, а естественной реакцией на то, что стало главными ценностями людей после тяжелых 1990-х - выживание и безопасность.

Многие кросскультурные исследования, скажем, Мичиганской школы, показы­вают, что модернизация происходит там, где доминируют ценно­сти самореализации, самовыражения. Там, где доминируют цен­ности безопасности и выживания, хорошо строить огромные за­воды и иметь авторитарный режим.

 

И французы, и аме­риканцы - либеральные нации, но у них по-разному формулиру­ются эти вещи. Если во Франции это «свобода, равенство, братство», то в Америке человек обладает правом на «свободу, собственность и стремление к счастью». Причем это не просто фраза, которую написал какой-то умник два века назад, а теперь ее повторяют в школах. Этот шаблон работает в реальной жизни. В Калифорнии, которая почти 20 лет прожила без государства, вроде бы не дей­ствовала конституция Соединенных Штатов, но действовали две системы раздела найденного золотого песка - долевая, если старатели действовали вместе, и поземельная, если каждый столбил свой участок. Так вот, даже при долевой системе, если кто-нибудь из старателей находил самородок, он не поступал в раздел. Почему? Потому что каждый американец имеет право на счастье. Он же слиток нашел!

 

Как перед японским, так и перед немецким экономиче­ским чудом в этих странах происходили очень важные обществен­ные изменения. Резко выросли уровни взаимного доверия людей и увеличились масштабы общественной деятельности, начали дей­ствовать крупные организации, возникли переговорные площад­ки. После этого всплеска и начался резкий экономический рост. Однако возможны и обратные процессы: мелкие организованные группы тянут одеяло на себя и при этом имеют достаточное вли­яние для того, чтобы распределить бюджет. Автор те­ории коллективных действий Мансур Олсон назвал этот феномен «социальным склерозом».

Сталин создал очень мощный менеджмент, но справляться с ним мог только одним способом - террором, кото­рый приводил к ротации. Когда был остановлен террор, началось срастание внутри менеджмента, и группы интересов в итоге стали сильнее первых лиц государства.

 

В институциональной экономической теории этот феномен называется freerider problem - «проблема безбилетника» или «про­блема халявщика». Если вы производите общественное благо, надо учитывать, что оно обладает двумя признаками: во-первых, оно неконкурентно в потреблении, а во-вторых, оно неисключаемо из доступа. Все имеют равный доступ к общественному благу, при этом его не становится меньше от того, что все им пользуются. Но в итоге не очень понятно, как покрывать издержки производства этого общественного блага.

Вы сделали что-то хорошее для людей, они этим попользовались - и все, никакой ма­териальной отдачи и личной выгоды вы не получаете.

Академик Сахаров рассказывал историю о том, как генераль­ный секретарь Брежнев научил его, что надо думать про всех лю­дей. Обсуждалась возможность ядерного контрудара со стороны КНР, и Сахаров объяснял, что китайские ракеты все равно даль­ше Омска не долетят, на что Брежнев сказал: «А в Омске, между прочим, тоже советские люди живут».

 

Сравнительно не­большие, но более или менее однородные группы способны про­изводить даже такие сложные и затратные общественные блага, как, например, законы. При этом, если законопроект будет реали­зован, каждая из скинувшихся компаний все равно получит гораз­до больше, чем потратила на разработку. Здесь частные выгоды тоже превышают общественные издержки.

 

Современная Россия поразительно похожа на послевоенную Германию: у нас 88% людей говорят, что другим доверять нельзя - очень близко к абсолютному рекорду немцев. А вот в конце 1980- х все было иначе: 74% людей говорили, что доверять другим мож­но.

Если где-нибудь в Литве или на Кипре вы види­те дом с забором, можно не сомневаться: русские купили. Это и есть третий способ измерения социального капитала: чем выше и плот­нее забор, тем ниже уровень взаимного доверия в обществе.

Есть два типа со­циального капитала, которые влияют на дальнейшую жизнь очень по-разному. Первый называется бондингом, от английского слова «bond» - «связь». Это своего рода огораживание внутри одной группы людей: я доверяю, но только своим. Но есть и другой тип капитала, бриджинговый, от английского слова «bridge» - «мост». Он в гораздо большей степени способствует экономическому росту, потому что позволяет выстроить связи между разными группами людей.

Юрий Лотман говорил о том, что архетип нашей культуры - это не договор, а вручение себя. У нас очень неразвито такое качество, как договороспособность. Сейчас буквально на триколоре можно написать самую популярную в России фразу: «Я с этими на одном поле не сяду».

 

Традиционная эко­номическая парадигма предусматривает три режима собствен­ности - частную, государственную и коммунальную. Главная новация институциональных экономистов заключается в том, что они добавили в эту модель еще один вариант - режим «несоб­ственное™» или так называемый «режим свободного доступа».

Скажем, никто не уста­навливает права собственности на воздух - пока его хватает на всех. Но оказывается, что в режиме свободного доступа могут появляться и экономические блага, то есть вещи вполне редкие - например, компьютерные программы, или музыкальные произ­ведения, или скамейка в парке. Объяснить этот феномен можно только с помощью ключевого для институционалистов понятия трансакционных издержек: если издержки по закреплению прав собственности на тот или иной актив выше, чем выгоды, которые вы получаете, он оказывается в свободном доступе. Вы просто потеряете больше, пытаясь доказать, что это ваше, и наказать то­го, кто этим свободно пользуется.

 

На территории МГУ растут одичавшие яблони. Формально это собственность Московского университета, фактически же они находятся в режиме свободного доступа. Все пороки этого режима и его вредоносность для активов проявляются здесь очень четко. Идет, как выражаются экономисты, рассеивание ренты, сверхис- пользование ресурсов и подрыв воспроизводства. Что такое рассеивание ренты? Яблоки, конечно, рвут зелеными, им не дают дозреть: если ты не сорвешь сегодня, завтра уже ничего не будет. Почему идет сверхиспользование? Потому что никто не думает о том, как будут возобновляться запасы. И если для того, чтобы сорвать яблоко, нужно сломать ветку, ломается ветка. В итоге сверхиспользование и рассеивание ренты приводит к подрыву воспроизводства, и яблок с каждым годом становится меньше. При этом совершенно не факт, что не будет найден какой-либо выход в другой режим собственности. Например, появится че­ловек, который скажет, что, согласно данным многолетних иссле­дований, у абитуриента, который съел яблоко с Воробьевых гор, в два раза выше шансы поступления в университет. Этот человек организует торговлю яблоками, и на основе его идеи и дефицитности этих самых яблок актив фактически перейдет в режим част­ной собственности, если он выкупит или арендует сады у МГУ, направив доходы на защиту собственности, табличка «Не рвать» вряд ли кого-нибудь остановит: тут нужна минимум колючая проволока под током, а это уже слишком высокие издержки, обычные яблоки того не стоят.

 

Когда в 1970-е годы распался Пакистан и восточная часть страны превратилась в Бангладеш, туда бросились западные инвесторы, что­бы строить предприятия в Восточной Бенгалии, где много деше­вой рабочей силы. Однако сами трудящиеся стали вести себя очень странно: они охотно нанимались на работу, работали до первой зарплаты, а потом немедленно увольнялись, покупали мешок ри­са и до тех пор, пока этот рис не кончался, не работали. Все дело в том, что это были люди, привычные к определенному типу ком­мунального режима собственности, в котором живет азиатская община. Не работать в азиатской общине нельзя, потому что иначе все погибнут. Много работать в азиатской общине тоже нельзя, потому что при уравнительном распределении ты будешь надрываться, но больше, чем остальные, все равно не получишь. Самое мудрое поведение в такой ситуации: поработал немного, обеспечил свое существование - прервись.

Если происходит какая-то крупная катастрофа (пусть даже экономического харак­тера), конкурентоспособными сразу оказываются предприятия, которые работают в коммунальном режиме. Ведь там не надо пла­тить собственникам, там люди готовы работать ради выживания. И потому коммунальный режим будет жить в экономике до тех пор, пока будут сохраняться риски каких-либо катастроф, в том числе экономических кризисов. Это не только прошлое челове­чества, но и его будущее.

 

Когда возникает ситуация, в которой знания становятся важным фактором функциониро­вания некоего предприятия (будь то ферма, фирма или завод), наиболее вероятный и эффективный выбор - сделать обладателя знаний собственником предприятия. Тогда - и только тогда - он будет использовать их на полную катушку… Однако перуанский экономист Эрнандо де Сото показал, что частная собственность очень малопродуктивна, когда она не­легальна или полулегальна… Когда амнистия капитало была проведена в том же Перу, буквально в одну ночь легальные активы в стране удвоились, а за последующие 10 лет выросли в 15 раз.

Если в ком­мунальный режим войти можно довольно быстро, то для того, чтобы войти в эффективный режим частной собственности, нуж­но сначала потратиться на огромное количество вещей: легали­зацию, кадастры, учет, титулы, информационные базы и так да­лее. Зато частный режим по сравнению с коммунальным обла­дает несравненно меньшими издержками при принятии слож­ных, инновационных решений.

 

Когда реализуется мобилизаци­онное, экстенсивное развитие, ничего более эффективного, чем госсобственность, не придумаешь. Она позволяет быстро мобили­зовать огромное количество ресурсов, причем ресурсов бесплат­ных. Именно поэтому первая половина XX века прошла под зна­ком тотального усиления государственных режимов. Понятно, что в сталинском СССР, нацистской Германии и рузвельтовских США режимы эти были совершенно разные.

Сколково - это технический проект, кото­рый может быть интересным, но дело закончится выставкой до­стижений народного хозяйства. А ведь такие выставки - это штука довольно дорогая. В советские времена бывало, что один космиче­ский аппарат мог стоить годового жилищного строительства в стра­не. Может обнаружиться довольно неприятная вещь: мы сделали что-то, что может служить предметом мирового внимания, но страна-то от этого никак и никуда не продвинулась.

Но в чем же государственный режим более всего уязвим? В том, что здесь очень высоки издержки принятия и проведения реше­ний, потому что действует иерархия. Частный собсгвенник может сказать, как любит говорить Джордж Сорос: «I changed my mind» - «Я передумал». В государственной иерархии такое невозможно, там действует огромная инерция. И если при планировании развития вы угадали - честь вам и хвала, но если промахнулись, огромный государственный корабль еще долго будет плыть не в ту сторону.

 

Мы никуда не де­немся от коммунальной, государственной, частной собственности и режима свободного доступа, который будет отнимать из каждо­го из этих режимов то, с чем они не справляются, а потом через этот переходник собственность будет уходить в какой-то другой режим. Это зона поиска. Не надо считать, что есть готовые решения.

 

Если договороспособность людей вы­сокая, вы можете легче пользоваться как коммунальным, так и част­ным режимом. Если низкая, придется пользоваться государствен­ным режимом, потому что государство редко интересуется тем, насколько вы согласны с его действиями. Если институциональная среда сложная, то выше вероятность, что вы можете использовать государственный и частный режим. Если она примитивная, то про­ще будет использовать режим коммунальный. Если население не­однородное, использовать коммунальный режим трудно, потому что люди отягощены разными неформальными институтами… Мне кажется, что человеку важно не творить из соб­ственности кумира. Ведь это не что иное, как способы снижения издержек и достижения результатов… Все равно выживет и то, и другое, и третье, и четвертое - только в раз­ных пропорциях… Очень живуч режим частной собственности. Вы можете мир­но перейти от государственного режима собственности к частному, но в истории нет случаев мирного перехода от частного режима к государственному. Люди будут защищать свое.

 

Один из исследователей институциональных измене­ний Роберт Фогель, рассуждая об оценке издержек, сказал, что свобода высказываний существовала всегда, просто цена была раз­ной: за одно и то же высказывание в XVI веке сжигали, в XVIII - отлучали от церкви, в XIX - вызывали на дуэль, а в XX - крити­ковали в газетах.

 

Что проще сделать государству - повысить вероят­ность наступления наказания или усилить само наказание? Конечно, усилить наказание - для этого достаточно поменять закон…А в чем заинтересовано общество? Вообще-то давно посчитано и до­вольно очевидно, что вероятность наступления санкций гораздо важнее, чем уровень санкций. Важно, чтобы наказали того, кто со­вершил преступление. Но это очень дорого: нужно ведь потра­титься на розыск, следствие, доказательство преступления в суде. Для государства - чистые издержки, зато для общества – выигрыш.

Именно из-за этого перекоса интересов возникает довольно мно­го неожиданных последствий… Для государства зачастую легче применить армейскую операцию там, где нужно было бы применить полицейскую. Почему? А это дешевле! Окружили район, подогнали и ударили по дому с террористами. Конечно, долгосрочные последствия таких действий оказываются отрицательными, но сама операция для государства оказывается очень дешевой. Ведь какой бы стремительной ни была полицейская операция, ее нужно долго готовить, участвовать в ней должны высококвалифицированные люди, а не призывники, которые приехали к террористам на танке. Кстати, по тем же причинам зачастую отодвигаются в сторону дипломатия и спецслужбы - очень дорогие с точки зрения государственных издержек.

 

Когда законодатель принимает какие-то нормы гражданского права, мы интуитивно исходим из того, что законодатель все знает и понимает, а к тому же еще не имеет собственных интересов. И то, и другое, и третье, очевидно, неверно. Нормы, которые производят правительства и парламен­ты, зачастую обременены сразу двумя болезнями: корыстными интересами и недопониманием того, какие реальные проблемы необходимо решать.

 

В институ­циональной экономической теории есть так называемый «эффект Ольденбурга»: в индийском обществе слухи о коррупции разду­ваются посредниками, которые тем самым увеличивают свой до­ход, - ведь в итоге неизвестно, передают они взятки судьям или нет. Например, в России, чтобы обосновать свой гонорар, адвокат говорит: «А судья? Я ему должен занести». Клиент говорит: «Ну, что ж поделаешь... Конечно». И даже если потом дело не решает­ся в пользу клиента, адвокат говорит: «А оттуда занесли больше». Что, впрочем, далеко не всегда соответствует действительности.

 

Полную ликвидацию, например, уличной и организованной преступности в состоянии провести только тоталитарное государство. Подобная операция стоит так много, что для ее осуществления нужно акку­мулировать все возможные средства. Но общество в этом случае исчезает, а государство попросту замещает преступность и начи­нает совершать преступления в гораздо больших масштабах. Лекарство оказывается страшнее самой болезни.

 

Не меняй­те свободу на безопасность - проторгуетесь. Причина проста: ког­да вы меняете свободу на безопасность, вы снимаете тот уровень притязаний к государству, который заставляет работать наиболее эффективную часть формулы, - вероятность наступления нака­зания. Вы получите меры наказания, которые будут применяться как устрашение, а не как возмездие за реально совершенное пре­ступление, эффект будет дважды отрицательный: преступники не понесут наказание, а невинные граждане будут жить в атмосфере страха. Как писал Бенджамин Франклин, «те, кто готов пожертво­вать неотъемлемой свободой ради временной безопасности, не за­служивают ни свободы, ни безопасности».

 

Как же объясняются революции с точки зрения теории инсти­туциональных изменений? Понятно, что изменить формальные институты (законы) можно быстро. А вот неформальные инсти­туты - это обычаи, они не могут меняться скачками. Что произо­шло с обычаями 25 октября 1917 года? Ничего. И 30 октября - тоже ничего, да и в феврале 1918-го - еще ничего. При резком измене­нии законодательства возникает разрыв между формальными и неформальными институтами, который может иметь два по­следствия. Во-первых, высокая криминализация: обычаи требуют одного, законы требуют другого, и в этом разломе возможен взлет преступности. Во-вторых, свобода творчества: революции неред­ко сопровождаются резким внедрением инноваций, культурным взрывом, творческими поисками.

Но напряжение между полюсами формальных и неформаль­ных институтов растет, и это приводит к двусторонней реструк­туризации: неформальные институты начинают медленно подтя­гиваться, приспосабливаться к изменившимся векторам жизни, а институты формальные откатываются назад, к более привычным формам. В какой-то момент две эти линии пересекаются, и страна вступает в период, для которого, с одной стороны, характерно эко­номическое процветание, а с другой - политическая реакция.

Но что происходит дальше? Начинается следующая волна: фор­мальные и неформальные правила продолжают движение и рас­ходятся. В стране начинается своеобразная реставрация предыду­щего, старого порядка, неэффективных институтов. И такое вол­нообразное движение, цепочка системных отрицательных эффек­тов, затухая, может идти довольно долго. Чем сильнее революция, тем более радикальный разрыв получается между институтами и тем дольше чувствуются негативные последствия. Кроме того, чем сильнее революция, тем выше вероятность того, что обычная диктатура переродится в режим репрессивный, тоталитарный. Сила колебания сказывается на силе торможения. А если страна входит в тоталитарную фазу, то выжигается слой неформальных институтов, и впоследствии ей очень трудно восстанавливаться.

 

Что касается причин, по которым начинаются изменения, то здесь есть две основные версии. Одна из них - ее выдвинул Гарольд Демсец - предполагает, что изменения не могут зародиться вну­три системы, нужен внешний шок: похолодание, чума, наводне­ние, война. Систему толкнуло - она начинает шататься, и в этих условиях необходимо, а иногда хотя бы просто возможно изме­нить какие-то правила и обычаи.

Вторую версию выдвинули нобелевские лауреаты Дуглас Норт и Роберт Фогель, и она предполагает, что изменения зарождаются внутри системы, вытекают из самообучения людей.

Но что в таком случае блокирует изменения? Для того чтобы это объяснить, в институциональной теории существует термин, ко­торый по-английски называется path dependence, а на русский я предлагаю его переводить как «эффект колеи». По сути, это институциональная инерция, которая удерживает страну в опре­деленной траектории.

Сама идея подобных траекторий, по которым движутся страны, получила развитие благодаря работам статистика Ангуса Мэдисона.

 

По определению одного из крупнейших философов XX века Джона Ролза, счастье есть ощущение успешности реализации жиз­ненного плана. И страна, которая не может реализовать свой жиз­ненный план по модернизации, оказывается несчастлива.

Все попытки перехода с низкой траектории развития на высо­кую в России вот уже несколько столетий неизменно срываются, и страна раз за разом возвращается к застою. Жить в стране, кото­рая заклинивается в развитии, - очень непростая задачка.

 

Теорию «творческого разрушения» австро-американский экономист Йозеф Шумпетер сформулировал для развития техники. Согласно этой теории то, что мы обычно принимаем за развитие, есть не что иное, как рекомбинация элементов: их перетасовка дает подобие новых картинок, но все они лежат в рамках одной парадигмы, которая меняется крайне редко. Применительно к странам парадигма - это национальная идентичность, которая задает жесткие границы развития. Страна предпринимает разнообразные модернизационные усилия, картинка вроде бы меняется, но прыгнуть выше головы не получится, пока не изменится парадигма.

 

Экономисты, ко­торые придерживаются нортианской точки, основываются на теории институциональных изменений, принес­шей в 1993 году Дугласу Норту Нобелевскую премию. Как и тео­рия «творческого разрушения», она выросла из наблюдений за развитием техники, а точнее - из статьи Пола Дэвида «Клио и экономическая теория QWERTY», вышедшей в середине 1980-х.

Если вы посмотрите на клавиатуру вашего компьютера, в ле­вом верхнем углу вы увидите буквы QWERTY. Знаете, откуда взя­лось это сочетание? Когда в 1870-е годы изобретатель пишущей ма­шинки Кристофер Шоулз совершенствовал раскладку клавиатуры, он поместил в верхний ряд буквы QWERTYUIOP, чтобы продав­цы могли эффектно выбивать название устройства - TYPE WRITER, - поражая покупателей. С тех пор прошло много лет, фирмы Remington, которая первой использовала изобретение в массовом производстве, давно нет, да и с самими пишущими ма­шинками проблемы, но вот название осталось, а вместе с ним - со­ответствующая раскладка. Это при том что расположение букв на QWERTY-клавиатуре далеко не оптимальное, существуют гораздо более эргономичные раскладки вроде «клавиатуры Дворака». Но менять ее никто не собирается - все слишком к ней привыкли.

Другой пример - ширина железнодорожного полотна. Технологи пришли к радостному для нас заключению, что правильной, более безопасной является ширина железнодорожного полотна в России. Следует ли из этого, что весь мир перестроит свои железные доро­ги по российскому образцу? Нет. Скорее уж Россия будет строить дороги с узким, неправильным полотном, чтобы не тратить время и деньги на замену вагонных колес в Бресте. Это тоже проявление «эффекта QWERTY», когда ошибочное техническое решение за­крепляется, потому что все к этому привыкли.

 

Дуглас Норт решил применить эту идею шире - к развитию в целом. Оперируя вместо технических решений понятием инсти­тутов, он предположил, что страны, которые тщетно пытаются выйти на высокую траекторию развития, совершили ошибки пер­воначального институционального выбора.

Многие исследователи русской истории утверждают, что, во-первых, в России эффект возврата в колею действует. Николай Бердяев очень точно охарактеризовал ситуацию 1917 года, когда с февраля по октябрь перед удивленным русским взглядом парадом прошли все возможные партии и идеи. Что же выбрал русский народ? Да то же самое, что было до февраля. Схожая кар­тина - в 1613 году обанкротившееся государство восстанавливается силами общества, народного ополчения. Но что дальше? Реставрация самодержавия и усиление крепостного права.

Георгий Федотов вывел формулу: Россия придумала способ осуществлять прогресс, не расширяя свободы. В экономике это нашло совер­шенно парадоксальное выражение. Поскольку в России в дефи­ците всегда была не земля, а люди, то, по идее, цена человека долж­на была постоянно расти. Но нашлось другое решение: если де­фицитного человека силой прикрепить к земле, вы получаете де­шевый труд. Одновременно вы получаете государство, которое не может уйти из экономики, государство, которое является само­державной, а не просто абсолютной монархией. И в каком-то смысле последствия этой ошибки первоначального институцио­нального выбора ощущаются до сих пор: наши традиционные вооруженные силы - это, по сути, крепостничество, со своими ва­риантами барщины и оброка. Да и отношения гастарбайтеров с нанимателями в принципе напоминают крепостнические.

 

Как остроумно отметил Теодор Шанин, развивающиеся страны - это страны, которые не развиваются. Блестящий перуанский экономист Эрнандо Де Сото как раз и пытался показать, почему они не развиваются. Новизна его подхода в том, что он смотрел на про­блему не изнутри развитого мира, а извне. Оказалось, все те про­блемы, которые сейчас наблюдаются у развивающихся стран, были и у нынешних стран развитых - просто гораздо раньше. В Англии XVII века города пытались ввести институт, который по-русски я бы назвал «пропиской» - так они боролись с конку­ренцией приезжих. В конце XVIII - начале XIX века в США прак­тически не признавались права собственности, положение было гораздо хуже, чем, например, в современной России, а сейчас это - одна из надконституционных американских ценностей, которая мучительно рождалась в бесконечной череде судебных тяжб и за­конодательных решений штатов.

 

В чем же причины детских болезней у взрослых стран? По версии де Сото, все дело в разрыве формальных и неформальных институтов, за которыми стоит борьба доминирующих групп, стремящихся законсервировать выгодный для себя status quo. Есть несколько процветающих центров, которые живут в рамках за­кона и доступ в которые ограничивается доминирующими груп­пами. А вся остальная страна живет по правилам неформальным, которые конфликтуют с законами и поддерживаются такими группами влияния, как мафия… Что же касается компромисса, то од­ним из наиболее эффективных способов де Сото считает различ­ного рода амнистии, которые позволяют неформальным сообще­ствам легализоваться.

 

С одной стороны, очевидно, что застой и реакционный политический режим зажигает революционный огонь в душах. Но не надо желать революции! Анализ институциональных изменений показывает, что это худший из всех вариантов выхода из колеи, и прелести, связанные с последствиями революций, придется расхлебывать внукам. Студентам, которые в принципе склонны к революционному мышлению (впрочем, в России меньше, чем в других странах), я повторяю фразу Станислава Ежи Леца: «Ну, допустим, пробьешь ты головой стену. И что ты будешь делать в соседней камере?» Прекрасная ме­тафора революции. С другой стороны, не доверяйтесь эволюции - не считайте, что кривая сама вывезет.

 

Модернизация - это проблема, и вовсе не факт, что проблема имеет решение. Во всяком случае, не приходится говорить о каких- то универсальных решениях. Национальная формула модерни­зации в каждом случае будет уникальна. Необходимо найти не­повторимое сочетание формальных институтов, которые мы мо­жем вводить более или менее сознательно, с институтами нефор­мальными, которые свойственны ровно этой стране, связаны с ценностями этой страны. Если соединить первое и второе, то энергетика страны повышается, и она начинает двигаться по бо­лее высокой траектории. При этом Россия сейчас еще даже не ре­шает проблему соединения формальных и неформальных инсти­тутов, а всего лишь стоит у входа в модернизацию. И здесь нас ожидает то, что в американский экономист Дуглас Норт называет эффектом блокировки, а российский академик Виктор Полтерович - институциональной ловушкой. Мы стоим на входе, но дверь за­перта. Почему же не удается «войти» в модернизацию?

Сторонники проектного подхода к модернизации, для которых знаменем яв­ляется Сколково и 38 инновационных проектов в пяти направле­ниях, пытаются продвинуть эти начинания с немалой энергией. Я им периодически говорю: «Если вы с такой силой будете про­пихивать проект в страну, вы сломаете либо проект, либо страну».

 

С точки зрения экономистов, неработающий закон вообще не является институтом, правило может работать только в том случае, если кому-то нужно, чтобы оно работало. Мы опять приходим к тому, что должен существо­вать спрос на определенные институты.

Таким образом, главная проблема российской модернизации - спрос на изменения. Означает ли это, что сейчас в России никому не нужны изменения? Вовсе нет. Изменения нужны почти всем, но только если мы думаем о долгосрочной перспективе, о наших детях и внуках. Если же мы думаем в пределах одного года, то из­менения нам абсолютно не нужны - в этом году у нас и так все должно быть в порядке: нефтяных денег хватает, да и бюджеты поделить лучше до того, как они дойдут до реальных проектов, потому что больше достанется. Оказывается, именно ог «долготы» взгляда зависит существование спроса на изменения и модерни­зацию, на проекты, и на институты у одних и тех же людей.

 

Идея судебных институтов как важного шага в модернизации абсолютно понятна и лишена какого бы то ни было идеализма. Достаточно вспомнить, откуда возник один из главных принци­пов Великой хартии вольностей, гласящий: «Ни один свободный человек не будет арестован или заключен в тюрьму, или лишен владения, или объявлен стоящим вне закона, или изгнан, или каким-либо иным способом обездолен, и мы (английский король. - А.А.) не пойдем на него и не пошлем на него иначе, как по закон­ному приговору равных его (его пэров) и по закону страны». Этот принцип возник из довольно некрасивого конфликта, когда за­рвавшийся король Иоанн Безземельный вешал направо и налево своих невежественных баронов, и невежественные бароны сказа­ли: «Ну нельзя же так, давайте договоримся, что вешать и отбирать имущество можно, только когда двенадцать других баронов, то есть нас же самих, скажут, что да, этот человек несомненно вино­вен перед королем и Богом». Эта была нормальная самозащита жизни и имущества, к которой, кстати, прибегли не очень про­свещенные и образованные люди.

 

Когда все думают в короткую, получается, что самая правиль­ная игра - это игра, основанная на недоверии. Нужно максималь­но быстро удовлетворить свои нужды, поделить все средства, а вот инвестировать что-либо куда-либо вовсе не стоит. В теории игр подобное поведение было просчитано несколько десятилетий на­зад в рамках модели, которая именуется «дилеммой заключенно­го». Специалисты RAND Corporation изначально разрабатывали ее для того, чтобы описать отношения СССР и США, их взаимные страхи, связанные с нанесением ядерного удара, и возможность поверить в то, что удар нанесен не будет. Но мо­дель получилась полезная, и ее стали использовать в самых раз­ных областях, например, анализируя поведение игроков на рын­ке.

Суть дилеммы в следующем: в тюрьме сидят два преступника, предположительно - сообщники, и каждому предлагают дать по­казания против другого. Если один из них свидетельствует про­тив другого, а тот хранит молчание, то первый заключенный по­лучает свободу за помощь следствию, а второй получает макси­мальный срок - десять лет. Если показания дают оба, то оба по­лучают по два года - за преступление, совершенное в сговоре. Если оба молчат, то оба получают по полгода - за преступление, совер­шенное в одиночку. Так вот, из теории игр точно известно, что, если вы имеете одноходовую игру, то никакая кооперация не име­ет смысла, доверять никому не следует и самое эгоистичное и ко­рыстное поведение (сдать сообщника) является самым правиль­ным. Но это если вы имеете одноходовку, а жизнь все-таки пред­ставляет собой игру многоходовую. Получается, что появление «долгого» взгляда и спроса на изменения зависит от того, удастся ли нам преодолеть разрыв между одноходовым рассуждением и многоходовостью жизни.

 

Жители России, которые, как показывает социология, в последние годы все меньше и меньше склонны планировать свою жизнь, на­чинают думать аж на 18 лет вперед, когда в семье рождается маль­чик: они знают, что в стране есть институт воинского призыва - скверный, но работающий. Координационный эффект налицо.

 

Если мы понимаем, что ценности конкретного человека под­держиваются определенным кругом его общения, приняты в ка­честве правила поведения в этом круге, тогда мы имеем дело с не­формальным институтом. Напомню, главное отличие неформаль­ного института от формального в том, что его поддерживают не специально обученные люди с применением принуждения, а все окружающие человека, любой из который может и пальчиком по­грозить, а может добиться вашего изгнания из круга.

 

Виднейший представитель мичиганской школы социологии Рональд Инглхарт выдвинул две гипотезы происхождения ценностей. Первая называется гипотезой дефи­цитности: ценности - это редкость, они возникают, когда чего-то не хватает. Симптомом того, что новые ценности вот-вот появят­ся, служит ощущение удушья, темени, нехватки чего-то очень важного. В последнее время, как мне кажется, именно такое ощу­щение в России возникает постоянно.

Вторая гипотеза Инглхарта опи­сывает, как быстро возникают ценности, с помощью понятия социализационного лага. Это не происходит в один год, редко происходит в пять лет. Ценности приходят с каждым новым по­колением: где-то до 25 лет оно осваивает новые ценности, а по­том, как правило, продвигает их в общество.

Я бы добавил третью гипотезу происхождения ценностей, которую для себя я называю принципом дополнительности:  модернизационные нации избирают те ценности, которые находятся в формальном противоречии с их предыдущими, с их культурной традицией и инерцией, и которые привносят то, чего нации не хватает, чтобы полноценно ходить - ведь на двух ногах можно передвигаться гораздо быстрее, чем прыгая на одной.

 

Ценности американской нации очевидным образом либеральны. Следует ли это из того, что американцы по своей традиции либералы? Вовсе нет. Американцы как нация рождались из весьма агрессивных групп, нередко с криминальным прошлым, происходивших из разных стран, а следовательно, порвавших со своей этнической средой либо сталкивающих разные этнические среды. До сих пор соци­опсихологические исследования показывают, что американцы по­разительным образом сочетают в себе нетерпимость (это видно, скажем, по их крестовым походам против холестерина, ожирения или курения) с подчеркнутыми либеральными принципами тер­пимости и принятия других. Именно это взаимодополнение по­зволило нации не только самосохраниться, но и очень быстро двинуться вперед.

 

Тестирование школьников, как и тот факт, что многие наши соотечественники делают успешные карьеры за рубежом, показывает, что Россия регулярно, из поколения в поколение рождает талантливых и кре­ативных людей. Хорошо это или плохо? Вроде бы хорошо, и осме­люсь утверждать, что это может послужить гораздо более значи­мым источником модернизации страны, чем углеводороды. Однако креативность находится в очевидном противоречии с та­кими качествами, как уважение к стандартам и законам, то есть правилам технических и общественных действий. Мы же пони­маем, как наш соотечественник обычно относится к стандарту. Он говорит: «Ну что это такое? Да я сам сделаю гораздо лучше». И де­лает. При этом каждый сделает по-своему, и никакой координа­ционный эффект в таких условиях невозможен.

Почему за сто лет Россия не смогла осво­ить автомобильную промышленность так, чтобы выпускать кон­курентоспособные машины? Это вполне объясняется структурой неформальных институтов в стране: хорошо делается только то, что требует креативности и производится индивидуально, штуч­но. Пусть это космические корабли, атомный проект или гидро­турбины, которые конкурентоспособно производились даже в 1990-е годы, но массовое производство невозможно, потому что оно основано на стандарте.

 

Получается, что экономия на мас­штабе нам не грозит. Мы не можем организовать конкурентоспо­собной крупной промышленности, пока стандарт, а вместе с ним и закон, не является ценностью.

Другой пример. Амбиции, связанные с нашей историей, с воз­можностью и готовностью человека «штурмовать небеса», вроде бы требуют некоего прорыва. Но о каком прорыве может идти речь, если никакая кооперация - ни гражданская, ни экономиче­ская - невозможна или во всяком случае оказывается неэффек­тивной из-за того, что в нашей стране не является ценностью договороспособность? В России само слово «компромисс» имеет очевидно негативные коннотации. Мы говорим «вынужден пойти на компромисс» вместо «достиг компромисса». Пока соглашение с другим человеком считается поражением, очень сложно гово­рить об эффективном продвижении к модернизации.

Мы соотечественники великих русских писателей, композиторов и танцовщиков, но вот убирать за собой мусор мы до сих пор не научились. Культура в России - это не­сомненное достояние, которое мы бы очень хотели капитализи­ровать, но культура - это не ценность, не набор установок, по ко­торым живет общество. Мне кажется, чтобы входить в модерни­зацию, необходимо дополнить наше трепетное отношение к духовности и культуре некоторой долей рационализма и праг­матизма, которые позволят хотя бы не сорить и убирать улицы.

Модернизация не происходит автоматически, даже если ждать ее очень долго. И уравновеши­вающие ценности, которые помогут компенсировать нашу тотальную креативность, полную недоговороспособность и зацикленность на духовности, вовсе не обязательно появятся сами собой.

 

Важнейшее достижение последних 20 лет - это невиданный в истории скачок от экономики дефицита к обществу потребления… Это единственная сфера, в которой Россия имеет полный набор институтов: от гламура и потребительского кредита (пусть недолгого и несовершенного) до законодательства о защите прав потребителей (возможно, лучшего в Европе).

Если посмотреть на политику, можно обнаружить, что каждый режим в последние десятилетия был крепок до тех пор, пока он вел к обществу потребления. В чем была проблема Горбачева? Он довольно успешно справлялся с идеологическими и политически­ми преобразованиями, а вот с экономикой дефицита не справил­ся - и потерял поддержку. При этом Ельцин получил огромный кредит доверия в абсолютно катастрофических условиях. Почему? Он все время двигался в сторону общества потребления. А на чем получил поддержку Путин? На «путинской стабильности», на рас­ширении рынков, когда общество потребления выросло за преде­лы Москвы и Петербурга, а торговые сети шагнули в областные и районные центры.

Возьмем политическое поведение 1990-х годов. Оно отлично укладывается в потребительские «эффекты Веблена» - демонстра­тивное поведение, присоединение к большинству и феномен сно­ба.

 

Я вовсе не пою осанну обществу потребления - это далеко не самая красивая штука в мире, у него есть множество издержек. Но именно его нужно взять за точку отсчета. Рациональная потреби­тельская традиция, сложившаяся за последние десятилетия, уже распространилась на политическую сферу - просто теперь ее не­обходимо развернуть в сторону потребления государства…

Дайте людям на руки их 13% подоходного налога, и пусть они каждый месяц относят эти деньги государству. Они очень бы­стро начнут задавать вопросы: где школы? где дороги? где боль­ницы? на что потратили наши деньги? Сейчас, когда подоходный налог за людей платит работодатель, у них возникает переверну­тая картина мира: они считают, что государство, хотя, конечно, и ворует, но при этом их благодетельствует, а вот бизнес - хими­чит. Из-за этого странного рудимента советской практики люди не могут прийти к простой мысли о том, что не они обязаны го­сударству, а государство обязано людям - платя налоги, они впра­ве требовать тех услуг, которые нужны им.

Результаты международных тестирований показывают, что Россия не просто отстает в сфере образования - у нас от начальной шко­лы к университету у человека падает креативность. Мы тушим ту креативность, которая рождена в России культурой и семьей (че­го не было раньше, потому что советская школа давала в этом смысле очень высокий результат).

 

Мне кажется, что одной из самых главных находок 1990-х годов была идея Соросовского учителя, авторство которой принадлежит замечательному био­логу Валерию Николаевичу Сойферу. Идея очень простая: воз­награждение лучших учителей определяется не школой, не ро­дителями, не министерством, а долголетними итогами. У выпуск­ников сильных университетов спрашивали: «Кто в школе, 7-8 лет тому назад, больше всего повлиял на ваше формирование?» Именно так выявляются люди, которые заведуют человеческим капиталом нации, а дальше уже их могли бы поддерживать те же самые продвинутые университеты.

Школа станет площадкой общественной коммуникации и смо­жет успешно прививать необходимые нам ценности - уважение к стандартам, законам и компромиссам.

 

В отличие от сред­него класса элиты могут использовать заграничный набор инсти­тутов и выбирать из них лучшие: техническое регулирование в Германии, банковскую систему в Швейцарии, суд в Англии, фи­нансовые рынки в США. И пока у элит есть возможность исполь­зовать эти международные институты, они будут препятствовать нормальному институциональному строительству внутри страны, чтобы выдавливать из нее доходы, которые потом можно исполь­зовать на международных рынках. Но когда элиты оказываются в жесткой зависимости от остальных жителей страны, которые предъявляют спрос на институты, у них не остается иного выбо­ра, кроме как взяться за строительство институтов. Им придется инвестировать в страну, копировать какие-то опыты, искать свои решения.

 

Если мы хотим получить адекватное представление о спросе, нужны другие формулиров­ки: что вы готовы сделать, от чего отказаться или чем заплатить за то, чего хотите достичь. Готовы ли вы отдать хотя бы билет на хоккей или поездку на Кипр для достижения такой цели, как, ска­жем, независимый суд? И картинка сразу будет несколько слож­ней. В отличие от желания, спрос должен быть платежеспособ­ным - и речь не о деньгах, а о понятиях гораздо более широких: люди должны иметь возможность и быть готовыми чем-то отве­чать за то, что они хотят получить от развития страны.

 

Спрос - это сочетание желаний и возможностей разных людей… Именно разность людей, как это ни парадоксально звучит, соз­дает возможность для связки между ними, для коллективных дей­ствий. Когда я очень хочу чего-то одного, а мой сосед чего-то другого, это позволяет нам достичь наших целей без чрезмерной дра­ки, потому что наши желания могут быть определенным образом скомбинированы. Именно так возникает общественный спрос, который позволяет нам обмениваться возможностями.

 

Спрос подразумевает выбор… Общественная жизнь есть не столько борьба между красными и белыми, зелеными и черными, правыми и левыми, сколько по­иск довольно разных дорог в будущее. Мы выбираем не между плохим и хорошим, а между множеством очень разных и зачастую не вполне понятных вариантов, в каждом из которых есть свои плюсы и минусы, но ни один из которых не идеален. От вашего выбора будет в итоге зависеть, по какому пути пойдет страна - и как бы вы ни пытались уклониться от этого «голосования», из этого вряд ли что-нибудь получится. Даже покинув страну и вро­де исключив себя из сферы принятия решений, вы, на самом де­ле, делаете едва ли не самый сильный из всех возможных выборов, потому что исключаете возможность того, что страна пойдет по одному из множества путей - вашему пути.