Познер Прощание с иллюзиями
Вл.Познер, Прощание с иллюзиями:
С тех пор мало что изменилось в отношении готовности жителей России праздновать все что угодно, лишь бы выпить и закусить.
Я не устаю поражаться аморальности церкви и церковников, шокирующим несоответствием между тем, что проповедуется, и тем, что делается (это относится не только к РПЦ). Горячие проповеди о вреде и греховности курения и потребления алкоголя никоим образом не воспрепятствовали бурной, чтобы не сказать лихой, торговле этим «грехом», которой активно добивались высшие иерархи РПЦ. По мне, лучше иметь дело с откровенным мерзавцем, ничего не проповедующим и ни во что не верующим, чем со святошей‑лжепроповедником. По крайней мере, в первом случае знаешь, с кем имеешь дело.
Внезапное «прозрение» государственных чиновников всех разрядов, от самых высоких до вполне рядовых, их стремительное возвращение в лоно православия не просто удивляет, а вызывает чувство брезгливой неловкости. Все эти тогдашние «товарищи», которые размахивали красными партийными книжками и клялись положить жизнь на строительство коммунизма, в одночасье стали не просто господами, но еще и православными. Скорость и легкость этой метаморфозы уму непостижимы. Прав, конечно, был Наполеон, когда говорил, что от трагедии до фарса – один шаг: во главе РПЦ, облачившись в соответствующие патриарху одеяния, оказался человек, имевший тесные связи с КГБ.
Я к религии отношусь терпимо, понимая, что это есть некая система взглядов, некое мировоззрение. На христианскую же церковь смотрю с непримиримой враждебностью. Более всего она напоминает мне ЦК КПСС с генсеком (патриархом или папой), политбюро в виде митрополитов и кардиналов, ЦК и так далее.
Трудно найти менее демократический институт, чем церковь. Я даже позволю себе сказать так: дальнейший рост влияния РПЦ будет признаком все большего сокращения демократии в России, и напротив – ограничение влияния церкви станет свидетельством роста демократии. Что и говорить, не повезло России, когда князь Владимир сделал выбор в пользу православной ветви христианства: именно она более других темна, нетерпима, замкнута, именно она активнее других доказывает человеку, что он – ничто.
Если взять все европейские страны и распределить их по тем трем ветвям христианства, которые в них доминируют, то окажется, что наиболее высокий уровень жизни, наиболее развитые демократические институты встречаются в государствах, где церковь имеет наименьшее влияние, то есть в протестантских; за ними следуют страны католические, и на последнем месте – православные.
По сей день любое рыбное блюдо вызывает во мне прежде всего чувство протеста, а затем, при наличии в нем мелких костей, отвращение.
Есть неуловимая разница между чтением электронной книжки и реальной, от страниц которой исходит слабый запах типографский краски, от прикосновения к бумаге которой рождается какое‑то особое чувство близости… Книгу хочется подержать, погладить, понюхать, она будит наши тактильные чувства.
С точки зрения немцев мой отец был отличным кандидатом для газовой камеры. Прежде всего он являлся евреем, и всякие рассуждения о том, что его предки – выкресты, с точки зрения нацистских идеологов не имели ни малейшего значения: ведь еврейство – это нечто генетическое, определенное состояние мозгов, несменяемое и несмываемое, как, например, черный цвет кожи у негров.
«Знаете, нет ни одного народа в мире, который способен преодолевать трудности так, как это делаете вы, русские. Но к счастью для нас, нет ни одного народа в мире, который так умеет устраивать трудности самому себе». - Прав был английский разведчик, прав.
Назовите мне хоть один европейский народ, который в большинстве своем оставался в рабстве до второй половины девятнадцатого века. Покажите мне народ, который почти три века находился под гнетом гораздо более отсталого завоевателя. Если уж сравнивать, то, пожалуй, наиболее похожи друг на друга русские и ирландцы – и по настроению, и по любви к алкоголю и дракам, и по литературному таланту. Но есть принципиальное различие: ирландцы любят себя, вы никогда не услышите от них высказывания вроде «как хорошо, что здесь почти нет ирландцев!».
Просто я ощущал, что по сути своей я – не русский… этот характер, склонный к взлетам восторга и депрессивным падениям, эта сентиментальность в сочетании с жестокостью, это терпение, граничащее с безразличием, это поразительное стремление разрушать и созидать в масштабах совершенно немыслимых, это желание поразить и обрадовать всех криком «угощаю!» – при том, что не останется ни рубля на завтра и не на что будет купить хлеб для собственной семьи, эта звероватость вместе с нежностью, эта любовь гулять, будто в последний раз в жизни, но и жить столь скучно и серо, словно жизнь не закончится никогда, эта покорность судьбе и бесшабашность перед обстоятельствами, это чинопочитание и одновременно высокомерие по отношению к нижестоящим, этот комплекс неполноценности и убежденность в своем превосходстве, – все это не мое.
Когда я еще был мальчиком, тетя Лёля читала мне переведенные на английский русские сказки, и я не мог понять, как герой не то что тридцать лет, а вообще мог сидеть на печке, да потом еще одним махом семерых побивахом, как могло быть так, что Иван‑дурак – всех умней, почему достаточно поймать золотую рыбку, чтобы исполнились три любых желания, но они не исполнялись никогда, ибо жадность фраера сгубила…
Папа понимал: его безопасность зависит от умения не стать учтенной частичкой немецкого аппарата слежения; ускользнуть от этого чрезвычайно тяжеловесного тевтонского механизма было не так уж сложно, но, попав в него однажды, человек в итоге неминуемо погибал.
Не могу не сказать о том разгуле расизма, крайнего национализма, шовинизма, которым охвачена нынешняя Россия. Такое впечатление, что никакого Советского Союза с его «дружбой народов» и не было (а была ли она, это дружба?) и все вернулось к царской империи с ее черными сотнями, союзами Михаила Архангела и прочими прелестями. В интеллигентской среде не считаются зазорными (уж не говорю – позорными) высказывания типа «терпеть не могу «черных», «все чеченцы – воры и убийцы» и столь же «лестные» суждения о грузинах, армянах, азербайджанцах, казахах, узбеках, таджиках и так далее – список бесконечен. Постепенно я прихожу к выводу, что Россия – страна расистов. И поразительно то, что ни руководство, ни церковь, ни даже правозащитники не считают нужным противостоять этому.
Я оказался в классе, где ребята были на год, а то и на два старше меня… и конечно же значительно крупнее. Вот так решила мисс Кэролайн Пратт справиться с моей агрессивностью. Если я хотел драться, она не возражала, но предложила драться с теми, кто способен дать сдачи, чтобы я не взял в привычку мутузить слабых.
Нелюбовь отца к Америке не имела отношения к проблемам карьерным или финансовым. Просто он был до мозга костей европейцем; американцы казались ему людьми поверхностными, неотесанными. Такое мнение многие европейцы разделяют и по сей день.
Американцев, на мой взгляд, отличают некоторые совершенно замечательные черты: удивительная и совсем не европейская открытость, удивительное и совсем не европейское чувство внутренней свободы, удивительное и совсем не европейское отношение к работе. Есть, конечно, и черты иные – тоже не европейские: в частности, отсутствие любопытства ко всему, что не является американским, довольно низкий уровень школьного образования. Образ туповатого, малоообразованного, хамоватого американца, который так культивируется в Европе, не более чем неудачная каррикатура. Образ этот рожден, как мне кажется, одним характерным для всех европейских стран чувством: завистью.
Когда в результате Наполеоновских войн Франция потеряла почти весь цвет своего мужского населения, был принят закон. Закон гласит: ребенок мужского пола, рожденный во Франции от французской матери или французского отца, является гражданином Франции и не может отказаться от своего гражданства без особого решения Хранителя печати государства. Так что с точки зрения французских властей я – не просто гражданин Франции, а гражданин, уклонившийся от военной службы, конкретно – от участия в войне в Алжире. Стоит мне ступить ногой на французскую землю, и власти имеют законное право арестовать меня. Но хоть я и вступал туда не раз, власти выказывали необыкновенное сочувствие к моей непростой жизни. Vive la France!
Мистер Познер, – начал он, – прежде всего вы должны доказать, что читаете, пишете и говорите по‑английски. Это в вашем случае формальность, но будем соблюдать закон. (Вот оно! Понимаете, это чистая формальность, чиновник знает, что я говорю и пишу по‑английски лучше, чем он, но есть порядок и его надо соблюсти. Вся Европа смеется над этим – и напрасно. Это вовсе не демонстрация тупости, ограниченности, нет, это демонстрация абсолютного уважения к закону, который одинаков для всех).
Где бы человек ни рос, он открывает мир вокруг и внутри себя. Нет ничего более увлекательного.
В Америке не принято давать детям карманные деньги за так: их нужно заработать. Мне отец платил пятьдесят центов в неделю за то, что я накрывал и убирал со стола и по субботам чистил ботинки всем членам семьи. Но я хотел большего, и для этого следовало найти работу, поскольку на любую просьбу увеличить размер моего еженедельного пособия отец отвечал: – Деньги не растут на деревьях, их надо зарабатывать.
Сэм не стал ругать меня, выговаривать, читать нотации. Но он преподал мне урок на всю жизнь, урок простой и ясный: либо ты держишься на плаву, либо тонешь. Сэм относился ко мне хорошо, я знаю это совершенно точно, вообще он был добрый человек. Но с той минуты я не сомневался: как бы он ко мне ни относился, если я еще раз опоздаю – прощай моя работа.
После «развенчания культа личности И.В. Сталина» на XX съезде КПСС бывшего «отца народов» стали подавать не только как величайшего злодея (вполне справедливо), не только как маньяка (для чего имелись основания), но и как полуграмотного и слабоумного военачальника, руководившего операциями не по картам, а по глобусу (что вряд ли соответствует действительности).
Я не помню, о чем беседовал со мной Александр Николаевич [Яковлев], но он совершенно точно произвел на меня сильнейшее впечатление – не только умом, но манерой разговаривать, поведением, простотой в общении… пожалуй, главным, чем он подкупал меня, было спокойное чувство собственного достоинства, чаще всего встречаемое у людей деревенских – какое‑то очень естественное, органичное.
Я всегда считал, что покинуть родину человек может лишь по одной, по‑настоящему убедительной причине: из‑за невозможности более жить там. Либо твоя жизнь в опасности и что‑то угрожает благополучию твоих близких, любимых, либо жизнь так удушлива, что нет сил далее терпеть это. Человек уезжает не потому, что там молочные реки, не потому, что там больше товаров лучшего качества, не потому, что хочется заработать миллион. Человек уезжает потому, что больше не может жить здесь .
Психологи утверждают, что характер человека в основном формируется к пяти годам. Если наши родители, наше общественное окружение внушают нам, что люди с черной кожей, католики и, скажем, велосипедисты туповатые и жадные, дурно пахнущие, предатели и недочеловеки, мы воспримем это как истину. Усвоенное с молоком матери, это сформирует нашу психику с такой же определенностью, с какой молоко матери формирует наше тело. Это станет верой: «Велосипедисты – не люди». Преодолеть подобное убеждение крайне тяжело.
Глубоко сидящие предрассудки идут от ценностей, внушенных в ранней молодости. Предрассудки не имеют отношения к логике, но имеют непосредственное отношение к незнанию. Как биолог по образованию я понимаю, что страх – это рефлекс, древнейший рефлекс самосохранения. Не знают чувства страха только люди психологически ущербные. Страх – жизненно важная биологическая реакция. Но это и нечто такое, чем можно манипулировать, пользоваться.
Джордж Вашингтон был избран единогласно Колледжем избирателей в 1789 году, затем снова единогласно в 1792. Когда же подошло время третьего срока, Вашингтон категорически отказался от него, сказав (хотя это не доказано), что мы не для того освободились от британской короны, чтобы создавать собственную монархию. Это было в 1796 году. И вплоть до Франклина Рузвельта ни один американский президент не посмел нарушить заложенный Вашингтоном принцип.
В зависимости от того, в какой вы родились семье, в зависимости от положения семьи, ее достатка, вам будет либо проще, либо несравненно труднее воспользоваться своими неотъемлемыми правами. Американское выражение «родиться не на той стороне дороги» лишь подтверждает мою мысль.
Я не мог знать, что семьдесят с небольшим лет советской власти почти ничего не изменили в людях, что жажда наживы, искусственно сдерживаемая столько десятилетий, вырвется с такой силой, что сметет все и вся.
Совокупное богатство одного процента наиболее имущих американцев равно совокупному богатству девяноста процентов наиболее бедных. Это плохо кончится. Приблизительно то же самое произошло и происходит в России: разрыв между наиболее богатыми и наиболее бедными стремительно растет – и последствия очевидны.
Признаюсь: потеря веры в социализм не сделала из меня поклонника капитализма. Ничем не сдерживаемая жажда денег отвратительна во всех своих проявлениях и губительна для общества. Понятно, что капитализм, давно существующий во многих странах Запада, обрел более цивилизованные черты, но суть его не изменилась. Капитализм российский довольно отвратителен, замешан на крови, лжи, коррупции и прочих «прелестях», но он стремительно обретает человеческие черты (гражданин Шариков?). Богатые и сверхбогатые отправляют своих детей учиться в элитарные школы Великобритании, Швейцарии и иных стран, где им предстоит обрести вместе со знаниями лоск и хорошие манеры. Что с того?
Никаких «новых русских» нет: есть вполне традиционные работники обкомов и райкомов КПСС, ЦК и райкомов комсомола, люди и тогда преуспевшие из‑за своих способностей, цепкости, связей. Нет ничего удивительного в том, что и в новых условиях именно они преуспели. Может быть, появятся реальные новые русские, люди, рожденные и выросшие в условиях свободного и демократического общества и вследствие этого имеющие совершенно иной менталитет?
Всякое общество, всякая социальная система обязательно реагируют на то, что им кажется опасным. Система совершенно индифферентна к той деятельности, которая не воспринимается ею как угроза. И чем система крепче, чем более она в себе уверена, тем менее она опасается угроз и, следовательно, менее репрессивна.
Так, в 1830‑х годах в Соединенных Штатах людей вываливали в гудроне и перьях, сажали голыми на бревна и под общий жестокий хохот выносили из поселений и городов за то лишь, что те посмели похвалить англичан. Это было через семьдесят лет после окончания Войны за независимость против Великобритании, но тем не менее эта страна все еще казалось опасной, и любое пробританское высказывание воспринималось как предательство и вызывало жесточайший отпор. И такое – в государстве, которое во всеуслышание заявило, что свобода слова, свободомыслие – неотъемлемое право каждого человека.
В устойчивых, сильных общественных системах должны существовать определенные непереступаемые грани выражения несогласия. Эти грани будут расширяться по мере того, как общество становится более демократическим и гуманным, но не следует обманываться или обманывать других: грани все равно остаются.
Ограничения существуют всегда. Весь вопрос заключается в том, насколько умело система их определяет и утверждает. Любая система защищается – уж в этом сомневаться не приходится. Чем она неуверенней в себе, тем тяжелее окажется мера ее действий, вернее, действия будут сверх всякой меры. Французская революция 1789 года победила под лозунгом Свободы, Равенства и Братства – а затем занялась отрубанием множества голов, в том числе тех, кто принадлежал к самым страстным приверженцам этой самой революции. Людей казнили за протесты против бессмысленной жестокости, их казнили за высказываемые сомнения.
Мы молчим в основном из‑за традиционного страха последствий. В прошлом любое такое высказывание угрожало твоей карьере, твоей свободе, твоей жизни. К этому добавляется некая традиция почитания чинов – нечто схожее с британской традицией не критиковать королеву. Но страх, конечно, – главная причина молчания.
Леонид Петрович Кравченко был председателем Гостелерадио, правда, не долго – с 1990 по 1991 год, – но за короткий срок успел продемонстрировать всем свою реакционность; в частности, ему принадлежит заслуга закрытия знаменитой перестроечной программы «Взгляд». Высокий, хорошо сложенный, с подкупающей улыбкой, голубоглазый, чуть курносый – с типично русским лицом «вечного мальчика» (этому образу совершенно не противоречили красиво подстриженные седые волосы), он пришел на ТВ из газеты «Труд», имевшей благодаря его стараниям самый большой тираж среди всех советских газет. Это был человек безусловно способный, умелый и, как мне кажется, лишенный даже намека на совесть. Абсолютный продукт советской системы. Сегодня партия заявила, что Земля плоская – с жаром будет доказывать, что это так. Завтра партия объявит, что Земля круглая – с таким же жаром примется убеждать всех в этом. И горе тому, кто не согласится.
Познер – Лукьянову: хочу заметить вам, Анатолий Иванович, что вы сильно ошибаетесь, когда назначаете таких людей, как Кравченко, на руководящие посты: пока вы у власти и все хорошо, они готовы поцеловать вас в любое место, но первыми всадят вам нож в спину в трудный для вас момент…
Прочтите, что писал Томас Джефферсон, автор Декларации Независимости США, одному своему приятелю в 1787 году: «Поскольку основой нашего правления является мнение народа, первой целью должно быть сохранение этого права, и если бы мне выпало решать, иметь ли нам правительство без газет или газеты без правительства, я, ни минуты на сомневаясь, предпочел бы последнее». Обратите внимание: написано в 1787 году будущим президентом. Что происходило в России в это время? Пик феодализма с Екатериной II, преследование Новикова и Радищева за изданные и написанные ими статьи и книги.
…Откуда у народа с подобной историей может взяться понимание свободы? Свобода и ответственность – две стороны одной и той же монеты, без второй нет первой. Но раб по определению безответственен, за него отвечает хозяин. Для раба существует воля – что хочу, то и ворочу, – не имеющая ничего общего со свободой.
«Крепостной» менталитет власти очевиден. Все эти постыдные попытки квалифицировать демократию, называя ее то управляемой, то суверенной, все это словесное жонглирование, напоминающее цирковой номер, есть не что иное, как выражение не то что нежелания, но неспособности нынешней российской власти вырваться из представлений прошлого. Сюда же можем отнести и заигрывания с Русской православной церковью, которая, как ни одна другая сила в России, устремлена в прошлое.
Когда я уезжал из СССР в 1991 году, я покидал страну, в которой, после долгих десятилетий правления веры и страха, робко зарождалась новая вера – без страха. Вернувшись всего через семь лет, я нашел страну, совершенно лишенную какой бы то ни было веры; что до страха, то ему на смену пришли цинизм, безразличие и неуемная жажда денег.
Почему‑то в голову приходит рассказ О’Генри «Дороги, которые мы выбираем»: если судьбе угодно, чтобы тебя убил Маркиз де Бопертью, то так оно и случится, независимо от выбранной тобой дороги.
Появились новые визитеры. Это были представители Федерального бюро расследований (ФБР), задававшие нам обычные вопросы. «Обычные», а не «идиотские», потому что у них своя логика, которая может показаться упрощенной и туповатой, но ее не следует недооценивать. Полиция, как и Церковь, существует очень давно, она – один из древнейших общественных институтов, накопивших громадный опыт.
Бессмысленно пытаться найти выход из проблемы, если не знать ее истоков.
Я вечно нахожусь где‑то вовне, откуда вглядываюсь внутрь, наблюдаю и откладываю в память увиденное.
Мне еще предстояло убедиться в том, что способность забывать, способность делать свою работу, не задумываясь о последствиях, черта не сугубо немецкая. Многие из нас, получая и выполняя указания, таким образом уходят от ответственности. Мы полагаем, что коль скоро не будем задумываться о последствиях своей деятельности, они минуют нас. Это заблуждение.
Русское сквернословие исключительно красноречиво и богато – я говорю это как любитель жанра, вполне владеющий им, и не только по‑русски.
Опыт русского застолья убедил меня в том, что русский человек может перепить любого другого, в том числе и инопланетянина.
Я часто задавался вопросом: о чем думали они, победители, видя, что побежденные живут лучше, чем жили они даже до войны? Как объясняли они себе это?
До войны они [советские люди] жили в обществе, в котором любая инициатива была наказуема, где всем управляла партийная бюрократия, где каждый шаг, каждое решение контролировались и разрешались только вышестоящей инстанцией, а уже это решение рассматривалось следующей инстанцией и так далее. И вот случилась война. И она странным образом людей раскрепостила. Потому что война требовала мгновенных решений, творческого подхода, самостоятельности. Каждая минута была на счету, время становилось решающим фактором – и это стали очень быстро понимать буквально все. Хочешь не хочешь, но солдаты, офицеры должны были принимать решения с ходу, это не только разрешалось, это поощрялось. Вдруг они стали вести себя как свободные люди – и возникло в связи с этим чувство собственного достоинства, чувство гордости. Если когда‑то они стояли согбенно с опущенной головой в ожидании приказа и удара, теперь они выпрямились, высоко держали голову, отдавали себе отчет в том, что это они победили в войне. Сталин не мог не видеть в этом опасности для своей власти… Надо было сломить этот новый дух, нужно было заставить людей забыть эти вопросы, надо было создать атмосферу ксенофобии, страха и подозрительности. Что и было сделано.
Несоответствие между моими ожиданиями и той реальностью, с которой я встретился, предлагала мне выбор: либо признать, что такое несоответствие есть на самом деле , и сознаться себе в том, что я заблуждался, когда поверил некоторым утверждениям, сделать выводы и начать жизнь заново; либо закрыть на все глаза и отмахнуться от очевидного. Я выбрал последнее.
Я был экстремистом, и мое видение мира отличалось тем, что характерно для всех экстремистов: односторонностью, однобокостью. Англичане называют это «туннельным видением». Нельзя сказать, что у экстремистов нет идеалов, они есть, часто весьма благородные, – и ради них они не моргнув глазом совершают самые отвратительные преступления. Для меня слово «идеал» не обязательно означает нечто благородное – кстати, понятие тоже не однозначное; я имею в виду стремление человека к достижению определенной цели, составляющей для него смысл жизни.
Невозможно добиться некоторых вещей без экстремизма. Скажем, революции. Всего того, что требует от человека полной отдачи без оглядки и без размышлений о возможных последствиях. Начинаешь думать над всеми этими «да, но…», «а что, если…», «возможно, однако…» – и прощай достижение немедленных результатов. В некотором смысле у экстремизма есть свои плюсы. Однако он страдает тяжелейшими пороками, в какой‑то мере в нем самом заложены семена его поражения. Экстремист конечно же никогда не признается в том, что он – эскапист, что на самом деле он бежит от сложностей, избегает их. Он ищет «простых» решений. Например, самый простой для него способ борьбы со страшным преступлением, с убийством – это смертная казнь.
Мы вверяем некоторым людям право принимать законы, другим – право эти законы интерпретировать, третьим – право эти законы применять. Мы наделяем Власть правом убивать, тем самым как бы говоря Алеко: ты можешь убить, но в ответ будешь убит сам. Чисто экстремистское решение. Оно ничего на самом деле не дает, а лишь создает иллюзию того, что найден идеальный ответ. Это удобно, мы к этому привыкаем, простое решение становится своего рода умственным наркотиком.
Будь моя воля, я распорядился бы стену сохранить полностью на веки вечные в качестве трехмерного памятника идиотству и бесчеловечности менталитета холодной войны. (Берлинская стена – по‑своему памятник ничуть не менее грандиозный, чем Великая Китайская стена, которую сегодня славят как великое инженерное достижение, хотя на самом деле она была построена с целью защиты Поднебесной от варваров; стену Берлинскую возвели с целью… Впрочем, предлагаю вам, уважаемый читатель, закончить это предложение так, как сочтете нужным.)
Ни одна бомба не упала ни на один американский город. И впервые в истории Америки полностью исчезла проблема безработицы – война оказалась решающим фактором в преодолении последствий Великой депрессии, именно война, а не политика «новой сдачи» Франклина Рузвельта. Америка вышла из войны куда более богатой, чем была до ее начала.
Высоко в горах Сванетии молодые люди, увидев старого человека, соскакивают с коня и ведут его под уздцы мимо и, только удалившись шагов на двадцать, вновь садятся в седло. Это не подчинение, а послушание, признак глубокого уважения к старикам в обществе, где с самого рождения ребенка уважают , признают в нем человека, в обществе, где опыт ценится выше чего бы то ни было, за исключением дара прозрения. Эти два качества находят свое самое яркое выражение в двух полюсах – старости и детстве, и благодаря этому общество живет в гармонии.
Говорят, что Черчилль, увидев глубокой зимой москвичей, поглощающих мороженое, сказал: «Этот народ непобедим».
Я потом довольно много размышлял над тем, что именно в советской системе реально повлияло на формирование «нового человека», которого потом стали называть «homo sovieticus». Убежден, что одним из самых мощных факторов оказалась коммунальная квартира. … чем лучше убить личность, как не коммунальным проживанием? Нормальному человеку невозможно мириться с тем, чтобы делить туалет, кухню с совершенно чужими людьми. Нормальному человеку, как правило, чуждо чувство стадности, неискалеченная личность требует «privacy». Личностью сложно управлять, личность требует уважения к себе, она постоянно «возникает», задает вопросы, не соглашается с тем, что она, эта личность, не стоит ничего, а какой‑то «коллектив» априори неизмеримо ценнее ее. Но если взять эту личность и с самых первых ее дней поместить в коммунальную среду, если внушить ей, что по утрам стоять в очереди в туалет или в ванную комнату – это нормально… тогда личность съеживается, как цветок на морозе.
Жителя Гарлема более всего поразило бы не отсутствие элементарнейших удобств, а то, какими радостными выглядели жители советской столицы, как мало они жаловались, с какой готовностью они мирились с тяготами жизни.
Властям не требовалось ничего объяснять, всем было ясно: всему виной война. Она, проклятая, виновата в лишениях, в дефиците, во всех проблемах – и этим доводом пользовались из года в год, из десятилетия в десятилетие, пользовались без зазрения совести – и люди этот довод принимали. Они стали подвергать его сомнению лишь позже, когда наконец осознали: довод этот – прикрытие, оправдание бюрократического безразличия ко всему, экономического застоя, нежелания признать наличие глубоких изъянов самой политической системы. Второе объяснение относится к почти религиозной уверенности людей в том, что завтрашний день будет лучше сегодняшнего.
Сталина заботило лишь одно – власть. Если ради ее достижения и сохранения требовалось убить одного человека или миллион человек, так тому и следовало быть. Вполне может статься, что сталинское представление о том, что угрожает или может угрожать его власти, было параноидальным. Но это не мешало ему действовать необыкновенно расчетливо и точно. Мне не дано анализировать необыкновенно изощренный ум Сталина, но мне кажется, что он, в отличие от других диктаторов, использовал страх не столько для подчинения людей своей воле (в чем, кстати, блестяще преуспел: народ обожал его и преклонялся перед ним), сколько для сохранения всех в состоянии вечной бдительности, круговой обороны. Был враг внешний, мечтавший уничтожить первое в истории государство рабочих и крестьян, и был враг внутренний, строивший планы подрыва страны социализма. Троцкисты, правые уклонисты, враги народа, кулаки, безродные космополиты, сионисты – все служили одной цели.
Рассказывают такую историю: одному арестованному грузинскому композитору выкололи глаза, потому что Берия не хотел, чтобы тот узнал его на допросе. Но не успел Берия задать первый вопрос, как тот сказал: – А, так это ты, Лаврентий. – Как ты меня узнал? – спросил Берия. – Ты отнял у меня зрение, но не слух. Я композитор, у меня абсолютный слух. Рассвирипевший Берия приказал принести молоток и гвозди и лично вбил гвозди в ушные каналы несчастного.
Впрочем, хотя Сталин умер, не умер сталинизм. За свою жизнь он создал огромную сложную сеть взаимосвязанных институтов, выработал в людях определенное отношение к жизни. Гениальность всей структуры заключалась в том, что она точно учитывала человеческие слабости, настолько точно, что и через три с лишним десятилетия после смерти тирана она продолжает жить. Именно поэтому то и дело пробуксовывает перестройка, система сопротивляется переменам.
Среди преподавателей, которых я особенно не любил, был некто Утёнков, читавший нам курс марксизма‑ленинизма. В нем сошлись все наиболее омерзительные черты, отличавшие преподавателей этой «науки»: тупость, догматизм, агрессивная безграмотность, ограниченность мышления, а также страх, если не сказать ужас, перед независимыми суждениями… Вполне возможно, анекдот о даме, которая говорит своему супругу, что на чемпионате мира мудаков он занял бы только второе место («Почему второе?» – спрашивает муж. «Потому что ты такой мудак, что не смог бы занять первое», – отвечает жена), родился в связи с товарищем Утёнковым.
Тактика и стратегия сдачи устного экзамена стары как мир. Надо ли отвечать первым, тем самым демонстрируя уверенность в своих знаниях, или среди последних, когда экзаменатор устал и не столь придирчив? Возможно, стоит чуть подождать, дождаться первых результатов, чтобы почувствовать настроение экзаменатора? Но если ждать, то сколько? Как лучше отвечать – громко чеканя каждое слово или доверительно тихо, будто говоря, что у нас доверительный разговор, не предназначенный для чужих ушей? Вот лишь некоторые стратегические вопросы, которые жарко обсуждаются студенческой братией.
Нина Павловна стала литературным секретарем Константина Симонова. На самом деле звался он Кириллом, но поскольку он не выговаривал ни «р», ни «л» (получалось «Киуиу»), то изменил имя на Константин. Я не стал бы задерживать ваше внимание на этом обстоятельстве, если бы не одна странная мысль. Симонов был не только известным поэтом и писателем, но и влиятельной общественной фигурой, человеком смелым и принципиальным, однако вместе с тем он, говоря футбольным языком, никогда не рисковал попасть в офсайд. Он часто отстаивал правду, но никогда при этом не шел на риск. Смелость его никогда не становилась безрассудной, никогда не представляла угрозы ему или его делу – что красноречиво подтверждается его карьерой. Когда же попахивало жареным – а это бывало не раз и не два, он отступал, тем самым невольно присоединяясь к тем силам, против которых боролся. Можно сказать, что в его характере, как и в речи, имелся изъян.
В каком‑то смысле Симонов – архетип советского человека, в котором непостижимым образом – по крайней мере для меня – сочетался несомненный ум, высокая порядочность и совершенно слепая вера не только в систему, но и в ее руководителя.
Мне не повторить тех историй – не тот у меня голос. Я в лучшем случае смог был повторить мелодию, некоторые оттенки, но спел бы лишь «около» нот, чуть фальшиво, не попадая.
Он [Кирилл Хенкин] обладал необыкновенно острым умом, тонким и предельно ироничным чувством юмора и режущим как бритва языком.
В каком‑то смысле он напоминал мне тех мужчин, которые сами не любили и никогда не были любимы (либо были преданы в любви). Им невыносима мысль, что кто‑то другой может быть счастлив, и они занимают психологическую круговую оборону, возводят крепость, на каждой башенке которой реет лозунг: «Любовь – обман, ее не существует». В результате они относятся к противоположному полу так, как летчик‑истребитель относится к противнику: чем больше будет «сбито», тем лучше, потому что каждая победа лишь подтверждает их правоту. И чем глубже они заходят в это болото, тем меньше шансов имеют в самом деле встретить любовь.
Иосиф Гордон: «Знайте, Генрих, – как‑то сказал он, – можно провалить любой экзамен – и это не страшно, его легко пересдать. Можно провалить любой экзамен, кроме одного: экзамена зеркала. Каждое утро вы встаете и, глядя в зеркало, бреетесь. Так вот, не дай бог, чтобы когда‑нибудь вам захотелось плюнуть в свое отражение».
К 1957 году я стал задаваться нетривиальными вопросами. Хочу ли я и в самом деле быть биологом? На самом ли деле Советский Союз – такая уж замечательная страна? Собираюсь ли я жить здесь до конца дней своих? Вопросы совершенно разные, но с одинаковым коротким ответом, все более и более походящим на слово «нет».
Мне, американцу по воспитанию, было невозможно понять феномен сталинизма, тиранической политической системы, пользовавшейся безоговорочной поддержкой большинства. На самом деле, этому нет исторического аналога – включая гитлеризм, поскольку эта система просуществовала всего лишь двенадцать лет. Кроме того, в нацистской Германии не проводилось массовых и бессмысленных репрессий против собственного народа.
Америка, как никакая другая страна, живет днем настоящим. Такое положение вещей имеет свои плюсы и минусы. Проще жить, не чувствуя груза прошлых ошибок, – и это конечно же плюс. К минусам относится короткая историческая память и отсутствие исторической перспективы, без которых невозможно оценить положение страны.
Слова, которые приписывают Линкольну: «Можно дурачить часть народа много времени, и можно дурачить много народа часть времени, но невозможно дурачить весь народ все время».
В России не было ничего, что могло бы напомнить Нюрнбергский процесс, более того, сталинская камарилья не была привлечена к ответственности и доживала свой век безмятежно и со всеми удобствами... Требуется невероятная политическая воля и редкое чувство ответственности, чтобы публично признать преступный характер прошлой системы и тех, кто ее внедрил. Этой воли и ответственности не хватило ни у Горбачева, ни у Ельцина. Что до Путина, то при нем мы стали свидетелями некоторого «возвращения» Иосифа Виссарионовича, некой его реабилитации. Мы увидели переписывание учебников истории СССР, в которых бегло, словно невзначай, упоминается о сталинских репрессиях, но зато подробно и с несомненным пиететом говорится о его великих деяниях, среди которых – коллективизация, индустриализация и победа в Великой Отечественной войне.
Я довольно давно размышляю над вопросом, возможен ли социализм вообще – по крайней мере социализм по Марксу? Возможно ли изменить то, что является сутью человека, такие черты, как жадность, зависть, жестокость и, главное, эгоизм? Я в этом сильно сомневаюсь.
Гитлер продержался с 1933 по 1945 год, всего двенадцать лет. Он нанес миру ужасающий удар, но влияние его было ничтожным. Вряд ли можно утверждать, что он глубоко и надолго изменил психику немецкого народа. Гитлер открыто проповедовал идеи расового превосходства, он никогда не скрывал своих намерений – пусть самых отвратительных, но одобряемых большинством немцев. Гитлер не притворялся.
Говоря языком рекламы, Гитлер предлагал совершенно определенный продукт – да, ядовитый, даже смертоносный, но без обмана. Заплатил деньги в кассу – получил то, что обещано. Сталин действовал иначе. Он облачился в ленинскую мантию и убедил советский народ (да и не только его) в том, что он, Сталин, есть продолжатель дела Ленина. Вот такой он предложил «товар». И народ «купился».
На самом деле Ленин был ничем не лучше Сталина… Ленин – и это отличало его от Сталина – являлся фанатиком идеи, его совершенно не интересовала власть, но для достижения идеи, которой он был предан, он готов был к уничтожению любого количества своих (да и чужих) сограждан. То есть то, на что Ленин шел ради идеи, Сталин шел ради собственной власти. И тот и другой – монстры.
Слепая вера – в Бога ли, в человека ли – и благородна, и трагична. Трагична потому, что такая вера требует от нас жертвовать самым существенным нашим правом: способностью сомневаться.
Сталин бесспорно вызывал уважение как у себя в стране, так и за ее пределами. Он всегда шел первым номером, и это несмотря на существование Рузвельта и Черчилля. Можно было любить его, можно было ненавидеть, но невозможно было отрицать его величие. Чего нельзя сказать о тех, кто сменил его. По сравнению со Сталиным Хрущев был деревенским шутом, болтуном… Брежнев был даже хуже. Этот лидер страны увлекался спортивными автомобилями и обожал ордена и медали.
Если Сталин жил предельно скромно (так, по крайней мере, гласила легенда), то так должны были жить остальные. Если он работал по четырнадцать или шестнадцать часов в сутки, то так должна была работать вся страна, особенно ее верхушка. Опоздание на работу каралось, во время войны за это расстреливали. Безответственность, безделье не прощались, если приказ не выполнялся неукоснительно – пеняли на себя. Но когда не стало Сталина, не стало и той железной воли, которая «держала» страну. На смену ему пришли люди совершенно иного свойства. Каждый из них норовил отхватить от пирога самый большой кусок. Каждый из них думал исключительно о себе. С этого момента вся система, которую Сталин создал и которой он управлял посредством энергии террора и веры, стала использоваться ради удовлетворения тех, кто ее контролировал. Каждый отхватывал все что мог.
В капиталистическом обществе стяжательство не только возможно, оно удостаивается похвалы (правда, под другим названием: предпринимательство). Оно никого особенно не шокирует – в таком обществе. Но когда выясняется, что стремление к личному богатству составляет основу действий тех, кто публично проповедует скромность и самопожертвование, такое откровение может оказаться тяжелейшим моральным ударом. От этого удара советское общество не смогло оправиться.
Во времена Сталина общество держалось на своего рода эпоксидном клее, состоявшем из веры и из страха. Когда оба исчезли, общество распалось. Этот распад оказался таким тяжелым, таким страшным, что некоторые (и их не мало) испытывают ностальгию по «добрым старым временам»…
Сталин являлся, среди прочего, маяком стабильности. Все при нем было ясно и понятно: черное – белое, друг – враг, хорошо – плохо, горячо – холодно, никаких оттенков, никаких кривых линий, только прямые. Кто не с нами, тот против нас. Жить было тяжело, но по крайней мере была ясность.
Я совершенно не намерен спорить с тем фактом, что рыночная экономика эффективней того «социализма», что был в СССР. Но что такое вообще эффективность? Как ее измерить? Деньгами? Защищенностью каждого отдельного человека? Уровнем демократии? Некоторые полагают, будто можно поставить знак равенства между рыночной экономикой и демократией. Примеры России, Китая, Вьетнама, Турции достаточны, чтобы подвергнуть это утверждение сомнению.
Что до капитализма, то его главное отличие от социализма заключается в следующем: он функционален, поскольку не только не исходит из убеждения, что возможно изменить человека, но вообще не рассматривает этот вопрос. Добавлю: никаких иллюзий в отношении капитализма у меня нет. Это жестокая, несправедливая система, она благоволит лишь к богатым. У бизнеса нет ни совести, ни морали, а есть лишь одна неодолимая и все определяющая черта: жажда наживы, уж извините за набившее оскомину определение. …Я не против того, чтобы были богатые. Я против того, чтобы были бедные.
Строй и музыку оригинала абсолютно невозможно повторить, передать в переводе – ведь это другой язык. В английском множество односложных слов, что придает языку энергию, лаконичность. В английском стихосложении чаще всего встречаются рифмы мужские с ударением на последнем слоге. В русском, напротив, односложных слов мало, чаще используется женская рифма – отсюда другая ритмика, другая музыка.
По законам того времени меня ожидало распределение – своего рода трехлетняя отработка за пять лет бесплатной учебы, которую предоставляло государство. Закон, однако, диктовал одно, а реальность – другое. Часто случалось так, что вуз предлагал место, которого на самом деле не было, а выпускник соглашался, понимая при этом, что работать там не будет ни одного дня. Волки оставались сытыми и овцы целыми.
[Зара Левина, мать моей жены Валентины Чемберджи] олицетворяла собой типичного рассеянного профессора. Так, например, могла засунуть свои очки в холодильник вместо масла, а потом провести большую часть дня в их поисках, тихо кляня недоброжелателей, которым нечего делать, кроме как прятать ее несчастные очки. Однажды в тот момент, когда она ела бутерброд, раздался телефонный звонок. Зара Александровна схватила трубку, приложила бутерброд с колбасой к уху и сказала: «Слушаю». В ней сочеталось все. Она могла быть обворожительной и необыкновенно смешной, но могла быть и абсолютно невыносимой. Она была подозрительной, страстной, эгоцентричной, высокомерной, непредсказуемой, несправедливой; а также доброй, щедрой, преданной, открытой – словом, настоящий коктейль. Но прежде всего и главным образом она была талантливой.
Я хорошо знал его [Маршака] по фотографиям, которые печатались в газетах и журналах, и ожидал увидеть довольно полного и крепкого мужчину среднего роста. Увидел же человека совсем маленького – не выше ста шестидесяти пяти сантиметров – и почти тщедушного. И на этом тщедушном теле восседала крупная львиная голова. Из‑за толстых стекол очков меня внимательно разглядывали маленькие серо‑зеленые глаза. Они смотрели с любопытством, но потом я узнал, что они могли быть и с хитринкой либо со смешинкой, а иногда даже полыхали гневом. Когда Самуил Яковлевич сердился, у него раздувались ноздри, и воздух выходил из них с таким свистом, что я ожидал увидеть вслед за этим пламя, как у настоящего дракона. У Маршака были необыкновенного размера уши – большие, в морщинках, как у слона. Мне казалось, что на ощупь они должны быть теплыми и шершавыми – не раз я хотел дотронуться до них, но так и не набрался смелости… Лицо его испещрили следы старости – оно и в самом деле напоминало мне морду слона. Мудрое, милое лицо.
На самом деле Маршак был одинок. Он – трагическая личность другого времени, и происходящее могло восприниматься им лишь чувством омерзения. Свое одиночество он преодолевал, постоянно окружая себя людьми – редакторами, начинающими поэтами, подающими надежды переводчиками, журналистами. С одной стороны, он постоянно жаловался на то, что ему не дают покоя люди, которых не заботит его здоровье и почтенный возраст; с другой, он делал все необходимое, чтобы не умолкал телефон и не прерывался поток посетителей. Стоило этому потоку замедлиться или уменьшиться, и он становился раздражительным, недовольным.
Самуил Яковлевич являлся не только блестящим переводчиком и писателем, он был своего рода культурным магнитом, втягивавшим в свою орбиту совсем еще молодых Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулину и прочих. Он близко дружил с Александром Трифоновичем Твардовским, которого считал великим поэтом.
Какое сочетание черт формирует русского? Или, скажем, грузина, француза, американца? Перечисление черт не приносит ровно никакого результата, поскольку оказывается, что они есть у всех. И тем не менее их вполне причудливое и, я бы даже сказал, таинственное переплетение дает в итоге то, что простым перечислением невозможно определить. Из всех знакомых мне литературных героев самый русский – Василий Теркин. Это мое субъективное восприятие, но это так. Он для меня гораздо более русский, чем такие сказочные и, следовательно, народные фигуры, как Иван‑дурак, Илья Муромец и прочие.
Твардовского открыл Маршак. Это было в тридцатых годах – деревенский парень со Смоленщины, в лаптях, пешком дошел до Москвы. Он явился к Маршаку, держа в одной руке завернутые в материнский платок продукты, а в другой – исписанную химическим карандашом ученическую тетрадку; пришел к Маршаку потому лишь, что с детства знал его фамилию, читал его книжки. Как поведал мне Самуил Яковлевич, он чуть не свалился со стула, когда начал читать «каракули» этого неотесанного мужика. Это были, по его словам, замечательные стихи, подобных которым он уже давно не встречал.
Маршак садился за стол в девять утра и выходил из‑за него в девять вечера, он работал как одержимый, доводя себя до полного изнеможения в поисках точного слова, точной рифмы. Самуил Яковлевич уже был на литературном олимпе, ему не требовалось никому ничего доказывать, все, что он писал, печаталось без разговоров. Словом, он мог не стараться. А он трудился на пределе своих возможностей. Художник иначе не может…
Страна потеряла Бродского, потеряла его точно так же, как сонм блестящих художников, ученых, писателей, которым было невмоготу дальше жить в этом удушливом государстве, провозгласившем, что «искусство должно быть понятно народу» (лозунг был приписан Розе Люксембург, которая на самом деле сказала, что «искусство должно быть понято народом». Должно быть понято , а не понятно ).
В октябре 1961 года Юрий Гагарин стал первым человеком, взмывшим в космос. Как только сообщили о Гагарине, столица сошла с ума. Тысячи людей высыпали из домов и учреждений, они пели, плясали, обнимались и целовались, шли шеренгами по десять человек, взяв друг друга под руки, и от радости хохотали в голос и плакали. Вот это была спонтанность!
Это были противоречивые времена, за ними стоял Хрущев – противоречивый человек. С одной стороны, им двигали определенные демократические импульсы; он не был лишен принципиальности и мужества – требовалась приличная порция и того, и другого, чтобы, вопреки большинству Политбюро, выступить с разоблачениями сталинских зверств. Вместе с тем Хрущев являлся продуктом своего времени и сам измазал руки в крови по самые локти; порвать с той системой, которая вознесла его к власти, он не мог так же, как ящерица не может порвать со своим хвостом – взамен старого вырастает новый.
Хрущев был своего рода самородком, хитрым, далеко не глупым, но при этом малообразованным и совершенно не утонченным человеком, как и все партийные лидеры, правящие страной после Ленина и вплоть до появления Горбачева. Никита Сергеевич не терпел возражений, был вспыльчив и падок на лесть, чем безбожно пользовалось его окружение. При всей своей хитрости он довольно легко «заводился».
Генеральный секретарь ЦК КПСС разорался так, что чуть не лопнул, причем главным объектом своего гнева выбрал того, кто совершенно его не испугался и на грубости в свой адрес отвечал не меньшими грубостями. Речь идет об Эрнсте Неизвестном, замечательном скульпторе, художнике, мыслителе, человеке, на которого дважды во время войны присылали похоронки, человеке, одним словом, не боявшемся ни Бога, ни черта. Хрущев орал, что тот – педераст, а Неизвестный кричал, что Хрущев – тупица. Много лет спустя, уже отойдя от власти, Никита Сергеевич признал, что был не прав, и попросил Неизвестного сделать памятник на его могиле, когда он умрет. Неизвестный выполнил просьбу того, кто фактически вынудил его покинуть Россию и эмигрировать в Америку.
О манере Никиты Сергеевича разговаривать лучше всего свидетельствует анекдот того времени: Правительственная делегация СССР приехала в Нью‑Йорк на заседание Генеральной Ассамблеи ООН. На ней должен выступить Хрущев. Накануне выступления, вечером, Хрущев ужинает со своим зятем Алексем Ивановичем Аджубеем, главным редактором газеты «Известия». – Алеша, – говорит он, – завтра мое выступление, хочу, чтобы ты посмотрел мою речь. За завтраком скажешь свое мнение. Утром они вновь встречаются. – Ну, как тебе моя речь? – спрашивает Хрущев. – Никита Сергеевич, – отвечает Аджубей, – речь гениальная. Только два мелких замечания: «в жопу» пишется раздельно, а «насрать» – слитно.
Министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева, кажется, в прошлом была ткачихой. Сегодня некоторые вспоминают о ней с долей ностальгии, но, как мне кажется, только потому, что люди, пришедшие ей на смену, понимают в культуре еще меньше, чем понимала она. Ткачиха – министр культуры – это нонсенс, издевка, особенно в отношении России, страны уникальной по культурному богатству. Именно во времена Фурцевой родился анекдот о том, как в Праге на приеме представляют главе советской делегации министра военно‑морского флота ЧССР. «Прошу прощения, – говорит советский гость, – но как может Чехословакия иметь военно‑морского министра, если не имеет при этом выходов к морю?» «Но ведь у Советского Союза есть же министр культуры?» – следует любезный ответ».
Можно как угодно относиться к первому министру культуры Советского Союза Анатолию Луначарскому, но нельзя отказать ему в исключительной эрудиции. Нет сомнений, что он сыграл ключевую роль в поддержке всякого рода экспериментов, которыми изобиловало искусство тех лет. ... После него культуру возглавили комиссары, люди, совершенно лишенные даже самых приблизительных представлений о том предмете, который был поручен их руководству. Они безграмотно говорили по‑русски, не имели образования, если и прочли какие‑то книжки, то скорее всего не более двух‑трех (включая сталинский «Краткий курс истории ВКП/б»); в артистических кругах над ними смеялись, но это был смех сквозь слезы – ведь именно их наделили властью, от них зависело благополучие каждого, кто трудился на ниве культуры.
Среди них Фурцева была не худшим человеком, чуть более деликатным и склонным выслушивать людей, чем большинство советских руководителей. Но этим, пожалуй, можно ограничиться, оценивая ее как министра культуры. Она, например, была убеждена, что на смену профессиональному искусству придет художественная самодеятельность, о чем и говорила неоднократно.
Однажды Борис Николаевич Ливанов, народный артист СССР и один из столпов МХАТа, публично спросил ее: – Екатерина Алексеевна, если бы вам пришлось сделать аборт, вы пошли бы к гинекологу‑профессионалу или к врачу самодеятельному? Последовал гигантский скандал – не только потому, что ее публично унизили, но и потому, что Фурцева, как большинство так называемых «простых людей», была ханжой и прилюдное произнесение слова «аборт» считала верхом неприличия… Типичная реакция человека, только что вышедшего из лицемерной атмосферы крестьянской общины, где можно делать все что угодно, лишь бы не видели, не знали, не говорили.
Возвращаясь к Фурцевой, – она годилась для управления культурой в России в такой же мере, в какой я гожусь на то, чтобы возглавить Министерство атомной энергетики. И я искренне не знаю, от кого из нас в конечном счете страна пострадала бы больше…
Меня всегда поражала способность российских властей принимать решения, наносящие урон образу России и русских в мире. Представьте себе, что советское руководство никак не отреагировало бы на выход книги Пастернака: вышла книга – и вышла.
Она [Нобелевская премия по литературе] была основана в 1901 году. Но ни Антон Павлович Чехов, умерший в 1904 году, ни Лев Николаевич Толстой, проживший до 1910 года (посмертно «Нобеля» не дают), не стали лауреатами…
Если хочешь, чтобы твой «имидж» вызывал симпатию, лучше внимательно посмотри на себя в зеркало и сделай правильные выводы.
Для меня КГБ и ЦРУ одинаково подлы. История с Пастернаком попахивает той же мерзостью… Сброд лизоблюдов, чьи фамилии и чью писанину не будет помнить никто, выгнал из своих рядов великого поэта! Блоха «стряхнула» с себя собаку.
…Я хочу читать лекции бесплатно… Видите ли, – пояснил я, – если я соглашаюсь на оплату, это означает, что я принимаю ваши правила и должен выполнять их. Если же денег не возьму – я сам себе хозяин и могу говорить что хочу.
В облике Маргариты Ивановны [Рудомино] было что‑то… несоветское. Описать это словами не могу. Но чувствовалось, что она не из «простых» ни лицом, ни манерами, ни тем прекрасным и образным русским языком, которым она говорила.
Сжигают ли книги, запрещают ли, изымают ли с полок школьных библиотек, как все еще происходит и в США, и в других странах, – под этими действиями лежит один общий знаменатель: боязнь иного мнения, опасение, что оно бросит вызов принятым нормам и традициям и повлечет за собой непредсказуемые последствия. Чем менее уверено в себе общество, тем более жестко и жестоко оно реагирует. Советский Союз – ярчайшее тому подтверждение.
Любое общество, которое по той или иной причине страшится свободомыслия и тем более инакомыслия, страдает в своем отношении к писателю раздвоением личности. С одной стороны, оно видит в писателе несомненный плюс, поскольку тот может силой своего таланта добиться для этого общества гораздо больше, чем пропагандистский аппарат (например, Горький, Гайдар, Фадеев). Но с другой стороны, писатель способен нанести сильнейший удар по принятым взглядам, подорвать общественный порядок – и потому потенциально опасен. Эта шизофрения проявляется так или иначе во всех обществах, в зависимости от исторических и прочих традиций.
Где‑то в последней четверти восемнадцатого века в России родилась традиция, в соответствии с которой писатель либо противостоял системе, либо служил ей. И революция 1917 года не изменила ее… Разумеется, это не сугубо русское явление. И Мольер, и Байрон, и Гейне страдали от недовольства короны.
Странно, но совершенно иностранного по происхождению слова «интеллигенция» нет в других языках. Скажем, слово «intelligence» по‑английски и по‑французски значит «ум», а «intelligent» – «умный». Слово же «intelligentsia» всегда употребляется применительно к России и к определенной прослойке общества, существующей только в нашей стране. Как так получилось, что лишь в России появилась эта прослойка – для меня загадка. Но если попытаться определить, что ценное дала миру Россия, то первое, что приходит в голову, – это интеллигенция.
Малочисленность интеллигенции и крайняя ее концентрированность одновременно составляли ее силу и ее слабость. Словно луч солнца, пронзающий лупу, эта обжигающая точка света могла зажечь все что угодно. Но ничего не стоило эту точку загасить. Что и предпринял Сталин.
Как всегда, мудрый вождь прекрасно отдавал себе отчет в том, что он делает и почему он это делает. Ведь интеллигенция по определению состоит из людей, вечно подвергающих все сомнению. Они все анализируют, во всем сомневаются. Она, интеллигенция, – дрожжи в общественном тесте, никаким гнетом ее не удержать. Но она никогда не действует как единое целое, никогда не шагает в унисон под одним знаменем. Вот и получается, что главная сила интеллигенции – умение и желание рассматривать, оценивать, вопрошать – одновременно является ее главной слабостью. Этим и воспользовался Сталин, поставив одну группу против другой, уничтожая одних усилиями других, и так до тех пор, пока, по сути, не исчезла вся сколько‑нибудь реальная оппозиция. А дальше пошли рубить сами корни. Это был геноцид, интеллектуальный геноцид
Невозможно реально и радикально изменить общественный строй руками тех людей, которые этот строй содержали, были его оплотом. Чем объяснить очевидные успехи в развитии гражданского общества и демократии в таких странах, как Польша, Чехия и Венгрия, в странах Балтии? Главным образом тем, что к руководству этих стран пришли противники прежнего режима – Валенса, Гавел и им подобные. К рычагам управления не было допущено бывшее руководство. А в России? В России ровно наоборот. Михаил Сергеевич Горбачев являлся крупнейшим партийным функционером, почти такой же – Борис Николаевич Ельцин; Владимир Владимирович Путин – не только часть партийной машины, а к тому же и бывший работник КГБ. Могли ли эти выдающиеся по своим способностям и данным люди восстать против той системы, которая породила их? Я утверждаю: не только не могли, но – и это важно – в глубине души не хотели.
Попробуйте сегодня в России найти хотя бы одного человека, который до анонсированной Горбачевым перестройки был диссидентом, критиком советской власти. Это вам вряд ли удастся.
Я пишу эти строки летом 2011 года, когда все еще неизвестно, кто будет баллотироваться в президенты Российской Федерации – Дмитрий Анатольевич или Владимир Владимирович. Сама по себе это ситуация совершенно безобразная, говорящая о полном презрении и того, и другого к так называемому избирателю. Такая ситуация совершенно немыслима для любой страны, уважающей своих граждан. Если же власть их не уважает, граждане платят ей той же монетой.
Думаю, значительному большинству россиян совершенно безразлично, кто станет президентом в 2012 году – Медведев или Путин. Я понимаю их, хотя считаю, что возвращение Путина в президентское кресло будет означать лишь одно: еще большее замедление хода страны, общества к демократии, еще большее ее отставание и от Европы, и от Америки. Это движение ускорится только тогда, когда все путины канут в Лету и на их место придут люди, не служившие прежней власти, не зараженные ею на генетическом уровне.
Я противник религии потому, что она заставляет нас отказаться от главного нашего человеческого качества, а именно – от любопытства, способности сомневаться и задавать вопросы. Религия требует одного: веры.
Ищете ли вы ответа на вопрос, анализируете ли вы событие, думаете ли о недавно прочитанной книге или увиденном фильме, пытаетесь ли разобраться в своих отношениях с супругой/супругом или с детьми, в конце концов, пытаетесь ли понять самого себя – вы все время задаете вопросы. У нашего мозга нет более значимой функции. Вся эволюция есть не что иное, как результат сомнений. Чем лучше развита способность сомневаться и формулировать вопросы, тем выше интеллект (вспомним Сократа, Эйнштейна, Дарвина, Гегеля, Маркса). В конечном счете все сводится к одному‑единственному слову: почему? Если лишить человека этого слова, он превратится в животное.
В одном интервью замечательно сказал Карлос Фуэнтес: «Самые великие преступления против человечества были совершены во имя уверенности. Именно те, кто утверждал, что знают ответы на все вопросы, именно те, кто претендовал на истину в последней инстанции, – именно они совершили самые страшные в истории преступления. Гитлер, Сталин и Мао – примеры лишь двадцатого века. Но если мы окинем взором прошлое, то увидим всех этих королей, царей, императоров, религиозных фанатиков и вспомним о Крестовых походах, а также о миллионах человеческих жизней, о десятках тысяч городов, о целых цивилизациях, уничтоженных потому лишь, что некая личность или какая‑то группа людей была уверена: она владеет всеми ответами, или самым главным и единственным ответом на все вопросы. Если мы хотим жить достойной жизнью, мы должны раз и навсегда отказаться от того, чтобы кому‑либо верить на слово».
С точки зрения диалектики постоянно только одно: движение. Статичность равна смерти. Диалектика, применительно к социальному анализу, требует регулярной постановки вопросов, и это единственный способ оценки непрерывно изменяющихся сложных взаимоотношений и связей. Это и в самом деле интеллектуальная доктрина и подход к изучению явлений.
Может ли так называемый социализм существовать без подавления интеллектуальной свободы? … исторически известно: государственные учреждения никогда не поощряли задавание вопросов и выражение сомнений.
Само советское общество казалось мне душным, в чем‑то неприемлемым. Но с другой стороны, мог ли я надеяться что‑либо изменить, не являясь членом партии? Можно ли быть активным членом общества, находясь вне центральной силы этого общества? От этой головоломки я сходил с ума.
Будучи членом команды, ты можешь сколько угодно обсуждать тактику и стратегию, но когда тренер принял решение, с которым команда согласна, ты обязан выйти на поле и сыграть так, как было договорено, даже если ты не согласен с принятым планом. Либо тебе придется уйти из команды. Но вот вопрос: как же сыграть по плану, с которым ты принципиально не согласен? Это не риторический вопрос.
Партия утеряла свою роль исследователя общественного развития, как мне кажется, потому, что она к своей политической функции присовокупила функцию управления . Она стала не только разрабатывать стратегию, не только агитировать массы, но и непосредственно управлять всеми процессами – от биологической науки до языкознания. Это начинает меняться при перестройке, но очень медленно – ясно, что высшие партийные функционеры не горят желанием расставаться с должностью верховного главнокомандующего всего и всех.
Партработник на самом деле ни в чем не является экспертом, специалистом, он умеет только одно: управлять тем, что поручит ему партия, и так, как хочет партия. Потому и возможна ситуация, когда председателем Госкино становится человек, чье знакомство с кинопромышленностью и киноискусством ограничивается любительским просмотром кинофильмов. И именно такой партработник до самого последнего времени принимал все решения, касающиеся кино в Советском Союзе.
Партработник не может позволить, чтобы крестьянин оказался прав, а он – нет. Лучше сгноить его, упрятать за решетку, чем допустить, чтобы он добился выдающегося результата и тем самым нанес удар по престижу партработника.
В Америке как нигде умеют «продать» товар; пропаганда в Америке является на самом деле наукой, отростком от мощного древа рекламы, которой никогда (к сожалению) не было в Советском Союзе.
Основной рецепт американской киноиндустрии строится на трех ингредиентах: хай‑тек, хай‑секс и хай‑вай, что я передал бы по‑русски как ТСНп, или Технология‑Секс‑Насилие в энной степени.
В американских кино, литературе, телевидении появилась новая этика, которая косо смотрит на проявления политической или социальной озабоченности. Нужно развлекать, нужно относиться ко всему полегче, это приятнее всем и каждому, в этом не содержится никаких оценок. Если вы развлекаете людей, то вам нет дела до того, что происходит кругом, даже если это аморально и бесчеловечно. Ведь вы за это не несете ответственности.
Отсутствие общественной ответственности, нежелание задавать вопросы – будь то в искусстве или в профсоюзном движении – зиждется на убеждении, что в данном обществе нет серьезных проблем, требующих внимания и действий. Все хорошо, прекрасная маркиза. И поэтому нет нужды в искусстве, которое вопрошает и лезет куда‑то, нет нужды будоражить умы и ставить перед ними фундаментальные моральные вопросы. Именно такая складывалась ситуация в брежневском Советском Союзе.
Самуил Яковлевич Маршак, интереснейший и замечательнейший из людей, был человеком весьма прижимистым. Платил он мне семьдесят рублей в месяц, а я был женат и имел маленького ребенка; содержать семью на такую зарплату не представлялось возможным.
Наша редакция занималась множеством замечательных вещей, как то: дезинформацией, статьями‑провокациями и т. д. и т. п. В основном работали в ней так называемые «погорельцы» – бывшие разведчики, которые в свое время были разоблачены, провалены, засвечены и потому возвращены домой.
Из всех «неприкасаемых» в прошлом, самым по‑прежнему закрытым, защищенным от критики остается партийный аппарат, то есть как раз те люди, чье поведение диктовалось их уверенностью в собственной безнаказанности. Они хвалили и хвалят гласность потому лишь, что убеждены: к ним новые правила не относятся. И когда что‑то стало меняться, они будто с цепи сорвались.
Силен фактор разочарования. Обещали златые горы, а получили застой и моральное разложение. Говоря языком сегодняшним – страну «кинули». Нынешний скепсис – условный рефлекс, который, как и всякий условный рефлекс, отражает приспособление организма к новым обстоятельствам. Либо приспосабливаешься, либо погибаешь.
Все же страна с абсолютистскими корнями, усиленными советским тоталитаризмом. В такой стране вся жалоба сводится к тому, что ничего поделать уже нельзя – потому и жаловаться можно без всяких опасений, что тебе предложат заняться делом. Не имея власти в своих руках, легко было все валить «на них», это «они» во всем виноваты. Пусть «они» и решают вопросы.
Я оценил мудрость русской пословицы о том, что каждый видит мир со своей колокольни. Хотим мы того или нет, отдаем ли себе отчет в этом или нет, но мы судим обо всем, исходя из собственного опыта, из своего понимания вещей; мы пытаемся уложить все, с чем сталкиваемся, в прокрустово ложе своих представлений, и если для этого необходимо отрубить ногу, руку или голову, что ж, так тому и быть. Таким образом, мы не интерпретируем, а подгоняем явления и вырабатываем свой, притом совершенно ошибочный взгляд на другие народы, расы, нации.
Нет ничего общего между советской национальной политикой и царской, кроме одного: сохранения контроля. Сладкая песня о равноправии могла убаюкать или обворожить только того, кто не имел политического слуха. Достаточно было услышать, какими кличками (кацап, хохол, чучмек, армяшка, черножопый и прочее) представители великоросского народа награждали своих «младших братьев» (кстати, почему младших, с чего вдруг? Нет сомнений, что и армянская, и грузинская культуры древнее русской), чтобы понять: до этого самого равенства и дружбы еще ох как далеко.
Структуру страны, ее федеральное устройство, ее официальную национальную политику, ее идеологию в национальном вопросе никак нельзя назвать имперской. Вместе с тем она не является федерацией в подлинном смысле слова, поскольку ее федеративное устройство есть ширма, а не суть того, как она управляется. Получается, что СССР – ни то, ни другое, а нечто среднее, какое‑то ублюдочное образование, которое мой отец назвал бы «помесь жида с канарейкой». Факт, что имперская составная имеется, факт, что федеративное начало в каком‑то виде существует, факт, что обе эти тенденции тянут в разные стороны.
Они бросались в океан русской жизни со всей энергией и страстью, которые придавало им желание раз и навсегда избавиться от унизительного пребывания в черте оседлости, забыть о ней, вычеркнуть ее из своей памяти. Не случайно процент евреев среди революционеров‑большевиков, среди членов первого советского правительства, среди руководителей Чека был столь высок. Эти евреи отказывались говорить на идише, они воспитывали своих детей в традициях русской культуры, преднамеренно предавали забвению свое наследие. В определенном смысле они, сами никогда в этом не признаваясь, испытывали определенное внутреннее неудобство оттого, что были евреями.
Ярым антисемитом был председатель Гостелерадио СССР Сергей Георгиевич Лапин. Мне в красках рассказывали о том, что он, потребовав поименный список членов Большого симфонического оркестра Гостелерадио, лично вычеркивал из него еврейские фамилии – количество которых было велико (как, впрочем, и во всех сильнейших симфонических оркестрах мира).
В середине семидесятых годов популярностью пользовался анекдот, исчерпывающе отвечавший на вопрос, почему евреи покидают СССР. «Крупный советский ученый, еврей по национальности, подает документы на отъезд в Израиль. Поскольку он и в самом деле известен, его приглашают в ЦК, где инструктор спрашивает его: – Вы недовольны условиями работы? – Да нет, все хорошо. – Может быть, у вас проблемы с жильем? – Что вы, у нас отличная квартира. – А, понимаю, у ваших детей проблема с трудоустройством! – Вовсе нет. Сын учится в аспирантуре, а дочь‑пианистка успешно концертирует. – Так чего же тебе надо, жидовская морда?!».
Насколько мне известно, во мне нет ни русской, ни американской крови. Но до какой‑то степени я ощущаю себя русским, в еще большей степени – американцем и в некоторой мере французом. Евреем я себя не ощущал никогда (я не говорю, к сожалению, ни на идише, ни на иврите, мало знаком с еврейской культурой, и я человек неверующий), кроме случаев, когда сталкиваюсь с антисемитизмом.
Знаешь, Володя, – просиял Пищик, – есть редакторы, которые боятся собственной тени. Они работают карандашом не как хирург скальпелем, а как лесоруб электропилой. Они срезают все, что хоть как‑то вытарчивает, все должно у них быть гладко, без сучка и задоринки. Они берут сосну и срезают все – ветки, шишки – и превращают ее в телеграфный столб. Я тебя прошу: не делай этого…
Никому никогда не давали перечня того, что можно и чего нельзя. Эти истины постигались на практике, неписаные законы заучивались опытным путем.
Даром, что ли, нас, журналистов, называют бойцами идеологического фронта? В частных разговорах между собой мы вполне могли признать, что далеко не все в порядке, что многое нуждается в улучшении и исправлении, но может ли это позволить себе солдат? Может ли тот, кто воюет с безжалостным врагом, жаловаться ему на своих офицеров и генералов? Разумеется, нет! Настоящие патриоты объединяются в единую силу и стоят насмерть, пока не придет победа. Поступать иначе – значит лить воду на мельницу врага…
Эти господа воспринимали меня так, как фермер из штата Нью‑Гемпшир воспринимал жирафа – он отказывался признавать существование такого животного. Когда его отвели в зоопарк и показали живого жирафа, фермер внимательно осмотрел его и изрек: «Такого зверя нет!»
Американцы часто ссылаются на слова генерала и политика Карла Шурца, произнесенные им в 1872 году: «Права она или нет, это моя страна». При этом они забывают, что это лишь часть цитаты. Полностью она звучит так: «Права она или нет, это моя страна. Если она права, мы поддержим ее в этой правоте, если не права – надо ее поправить».
Журналист, который кичится своей нейтральностью, напоминает мне молодого человека из одной истории. Он загорал нагишом на пляже и вдруг заметил, что к нему приближается хорошенькая женщина. Не имея времени, чтобы натянуть брюки, он схватил лежавшую около него старую кастрюлю и прикрыл ею причинное место. Женщина подошла к нему и с улыбкой сказала:
– Спорим, я могу разгадать, о чем вы сейчас думаете. – О чем же? – с трудом проговорил молодой человек. – Вы думаете, что у этой кастрюли есть дно. Наша «нейтральность» скрывается примерно таким же образом.
Борис Бурков являлся человеком многоопытным. Он не чурался интриг и слыл в каком‑то смысле игроком. Создавая АПН, он взял на работу, среди прочих сыновей, дочек, племянников, племянниц и иных родственников влиятельных людей, дочь Никиты Сергеевича Хрущева Юлю и дочь Леонида Ильича Брежнева Галю. Используя эти козыри, а также другие сильные карты, Бурков играл тонко и умело, налаживая личные отношения с самым верхним слоем руководства, прежде всего непосредственно с Брежневым.
Гелия Алексеевича [Шахова] отличал совершенно оригинальный, непредсказуемый и блестящий ум да неуемный аппетит к чтению. Я считаю себя человеком начитанным, но Гелию Алексеевичу я не годился и в подметки. Он напоминал мне человека‑губку, который всасывает все, что когда‑либо читал, и не забывает ничего. Он был обаятелен донельзя – остроумен, изящен, с дьявольским чувством юмора. Но он мог быть совершенно отвратительным, отталкивающим. Он обладал поразительным умением «вычислять» других, точно находя бреши в их броне. По‑моему, Гелий испытывал наивысшее удовольствие, наблюдая за тем, как поддетый им человек корчится на конце иглы, словно пойманное насекомое. Он порой напоминал мне слегка сошедшего с ума энтомолога, который, подцепив инструментом многоножку, с любопытством следит за ее движениями. Гелий Алексеевич был циником, и как мне кажется, он рассматривал любой иной подход к жизни как личный вызов, как то, что требуется уничтожить.
Журналисты рассматривались как рупоры, как трубопроводы для переноса определенной точки зрения. Чем меньше индивидуальностей, тем лучше. Помню, как однажды Сергей Георгиевич Лапин сказал молодому журналисту: «Да насрать на то, что вы думаете! Кто вы такой, чтобы думать?».
У этих журналистов не было вообще ни малейших представлений о том, что есть свобода печати, свобода слова. У них не было (позволю себе добавить: и нет) понимания того, что чем больше уровень свободы, тем выше уровень ответственности. Для них свобода слова заключалась – и заключается – в том, чтобы говорить что хочется. А это не свобода. В России понятие свободы подменено понятием «воли», а воля гласит: что хочу, то и ворочу.
То, что произошло со СМИ с приходом к власти В.В. Путина, совершенно отвратительно, но было вполне предсказуемо. Сегодня в России положение таково: чем меньше аудитория того или иного СМИ, тем в целом оно свободнее. И наоборот: чем шире его аудитория, тем эта свобода ограниченнее. Абсолютно циничная политика, за выполнением которой следят из Кремля. Нет никакого секрета в том, что еженедельно в Кремль вызываются председатель ВГТРК О.Б. Добродеев, генеральный директор Первого канала К.Л. Эрнст и генеральный директор НТВ В. М. Кулистиков, чтобы получить соответствующие «наставления» от упомянутого мной В.Ю. Суркова…
Есть и примеры того, что можно принять за подлинно свободные СМИ, – но это будет заблуждением. Я имею в виду радиостанцию «Эхо Москвы». Работающие там журналисты гордятся – а то и кичатся – своей свободой, при этом закрывая глаза на то, что выполняют политическую функцию, а именно являются своего рода «потемкинской деревней» свободы печати в России.
Встреча состоялась в Кремле, в кабинете Путина, который встретил меня без пиджака и галстука. Президент произвел на меня сильное впечатление: он чрезвычайно внимательно слушал, очень быстро вычислил мою «волну», реагировал на мои слова мгновенно, был остроумен и обаятелен. Путин: Вы хороший человек, но очень наивный…
Если общество исходит из положения, что новости и информация суть товар и ничем принципиально не отличаются от бензина, автомобиля или лака для волос, то из этого кое‑что следует. В частности то, что всякий бизнес имеет свои цели, и стимулирование широкого общественного обсуждения социальных проблем не найдет поддержки в корпоративных структурах, потому что такой диалог может привести к выводам, противоречащим интересам бизнеса. В отличие от того, что говорят и чему верят большинство американцев, СМИ Соединенных Штатов не представляют собой свободного рынка идей, а скорее являются площадкой для размещения идей свободного рынка. В результате американцы относятся к наименее информированным людям в современном мире – хотя они абсолютно убеждены в том, что все обстоит ровно наоборот.
Американскому эстаблишменту удалось убедить американцев в том, что поскольку они имеют доступ к любому источнику информации, который их душа пожелает, они и в самом деле наиболее информированные люди на земле. Мол, вы можете утолить свою информационную жажду из бесчисленного количества источников, выбирайте на здоровье. В результате этого убеждения у обыкновенного американца исчезает жажда . Он с удовольствием поглощает то, что предлагают ему главные СМИ.
Все обратимо, кроме самого времени. Даже самый демократический строй, отличающийся тонко отстроенной системой сдержек и противовесов, не гарантирует необратимости демократического правления, так как и в нем возможно вполне демократическое избрание фашиста в качестве лидера. Что же касается Советского Союза, страны, в которой веками все управлялось централизованным абсолютным авторитетом, страны, психологически приспособившейся именно к такой структуре власти, страны только‑только зарождающейся демократии, – не составит особого труда снова закрыть недавно открывшиеся окна и двери.
На Западе, в первую очередь в США, подлинное разнообразие подрывается принципами корпоративной экономики, стремящейся к слияниям и быстрейшему созданию общества потребителей, жаждущих немедленного удовлетворения своих потребностей.
Когда‑то лорд Актон замечательно сформулировал положение о том, что власть развращает, а абсолютная власть развращает абсолютно. Можно, как мне кажется, «власть» заменить «богатством» – с таким же результатом.
Свобода печати – это коридор, одновременно и очень широкий, и совсем узкий, и в любом случае понятно: тому, кто попытаетсся раздвинуть стены этого корридора, придется непросто.
[Хрущев] не обладал эрудицией и интеллектом Ленина, не имел представительного облика Сталина: этот лысый, пузатый, некрасивый человек очень уж походил на выходца из народа, и именно поэтому народ презирал его.
У русских и американцев есть схожие черты, но самая поразительная – их отношение к знати. Оба народа избавились от своих коронованных правителей, пролив на этом поприще немало крови, но оба народа готовы ночь простоять, лишь бы краем глаза увидеть настоящего короля или потомка царя, они млеют от титулов и встреч с титулованными особами.
Еще одна общая черта: ни американцы, ни русские особо не жалуют представителей интеллигенции. В Америке их называют «яйцеголовыми», в России же существует целый список обидных словечек и выражений: «очкарик», «ботаник», «еще шляпу надел» и т. д. Тем не менее и те, и другие хотят, чтобы их страну представлял человек, вызывающий всеобщее уважение.
Даже Сталин не мог победить свой же аппарат. Ему, Сталину, требовалось создать машину для управления теми, кто отказался (и кому отказали) от права думать в пользу некоей системы идей, называемой коммунизмом. Подавляющее большинство этих людей знали о философии и теории коммунизма столько же, сколько христианин‑фундаменталист знает о христианстве. Они лишь верили идее, верили ее верховному жрецу. Партийный аппарат был безликим и бесчувственным, он, как современнейший радар, способен был отловить и зарегистрировать малейшее проявление инакомыслия, свободомыслия. Эту машину‑чудовище сотворил Сталин‑Франкенштейн, но в отличие от изобретения киногероя она была полностью предсказуема, полностью подчинялась своему творцу. Она питалась страхом, энергоресурсом с самым высоким КПД, поскольку этот ресурс сам себя обновляет. Мне представляется, что Сталин, злой гений, понимал: чтобы этот источник энергии не сгорел, необходимо постоянно заменять различные части машины новыми, обновлять аппарат. Но он, очевидно, не предвидел, что эти запчасти, несмотря на их массовое производство, несмотря на их идентичность, могут закончиться. Он не предвидел, что аппарат, созданный для обнаружения и истребления всего того, что не подходит, неизбежно накинется на своего создателя. Ведь Сталин «не подходил», он не запчасть, а уникум. Аппарат это учуял, увидел в нем врага, угрозу своему существованию. Я не сомневаюсь в том, что аппарат уничтожил бы Сталина – да, возможно, это и произошло. Ведь мы до сих пор почти ничего не знаем о подлинных обстоятельствах смерти «отца народов».
Хрущев тоже не подходил, он восстал против аппарата. Но Хрущев не внушал страх, да и не он создавал аппарат, более того, он изначально являлся одной из запасных частей, но как выяснилось, бракованной. Аппарат отверг его и выбрал в качестве замены деталь подходящую – Леонида Ильича Брежнева.
Из «Дракона» Е.Шварца (1944г): «Нет‑нет, таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души. Нет‑нет, жалко, что они невидимы».
Анна Ивановна Зеленова излучала неуемную энергию и передвигалась со скоростью и решимостью танка. Она появлялась из‑за угла… нет, не появлялась – вырывалась, шла в атаку, опустив, словно бык, голову, на которой сидел чуть сдвинутый набекрень фиолетовый берет, – и всякий понимал, что стоять на ее пути опасно для жизни.
Древние римляне придумали рецепт, чтобы легче было жить, когда наступали плохие времена, – надо было съесть живую жабу. Сколь бы отвратительным ни было время, оно не могло быть отвратительнее поглощения живой жабы. Съешь ее, и все остальное покажется не таким уж мерзким, – так советовали современники Юлия Цезаря.
Элем Климов об А.Кончаловском: «Понимаешь, Андрон пошел по пути наименьшего сопротивления. Пока мы воевали, пытались делать честные картины и получали по башке от бюрократов, а многие из нас и голодали, потому что эти сволочи лишали нас права на работу, он женился на француженке и удрал. И не вернулся. Благодаря папе ему сохранили гражданство, да и вообще не предали анафеме, как случилось с другими, например, с Тарковским. Когда было тяжело и страшно, он струсил, а теперь, когда времена изменились, он хочет пристроиться к тем, кто дрался за эти перемены. И я ему в этом деле не помощник!»
Отец Кончаловского – Сергей Владимирович Михалков, писатель средненький, но выдающийся оппортунист, человек, презираемый всеми мне знакомыми представителями советской интеллигенции, человек, щедро награжденный властью за полное отсутствие каких бы то ни было принципов – кроме принципиального прислуживания власти предержащим… Маршак не любил Михалкова, называл его «севрюжьей мордой» и «гимнюком».
Если американцы, или любой другой народ, придут к выводу, что другая система предлагает им более привлекательные условия, нежели те, в которых они живут, рано или поздно они «приобретут» ту систему.
Не изменяй себе ни при каких обстоятельствах. Не имеет значения, кто пытается воспользоваться тобой, кто и как применяет твои слова и поступки. Лучше всех этот принцип выразил Линкольн: «Я делаю все, что могу, настолько хорошо, насколько могу, и собираюсь делать так до самого конца. Если итог будет в мою пользу, все, что скажут против меня, не будет означать ничего. Если же итог будет против меня, то и десять ангелов, клянущихся в моей правоте, не изменят ничего».
Реакция может быть в той или иной степени умной и тонкой, или грубой и тупой, но когда системе угрожает поведение отдельно взятого человека или организации, она принимает меры. Примеров тому множество.
До чего же хороша формальная логика! Требуется всего‑навсего сформулировать убойную по логике мысль: разве не для того принимаются законы, чтобы их исполняли?
Требуется невероятное мужество, чтобы, несмотря на гнев народа, бороться за его свободу. Требуется неслыханная убежденность, чтобы отстаивать права тех, кто плюет тебе в лицо. Андрей Сахаров – один из немногих, кого можно причислить к этой категории. Законы эти были несправедливы, и с их нарушителями поступали несправедливо.
[Все] возможно до тех пор, пока страх того, что может произойти с тобой, будет сильнее твоей совести. Желание собственного благополучия, собственной безопасности пересиливает многие другие.
Даже весьма уверенное в себе общество терпит лишь до определенного предела. Оно устанавливает свои правила игры и за нарушение этих правил наказывает. Способы наказания могут быть самыми разными – от грубых и жестоких (тюрьма, лагерь, казнь) до вполне утонченных (лишение работы, остракизм). Общество может «достать» вас через вашу жену, через детей, заставляя страдать их за то, что сделали или сказали вы.
Вопросы, от которых ты уклонялся и увертывался, возвращаются и возвращаются, требуя ответа.
Я принципиальный и непримиримый противник института Церкви. Признаюсь – без всякого удовольствия, – что Церковь демонстрирует необычайную живучесть. Больше не могу сказать о ней ничего хорошего… Бывало, что я завидовал тем, кто верит. Бывали времена острой боли и одиночества, ощущения беззащитности и отчаяния, когда возникал соблазн опуститься на колени и помолиться. Но я никогда не уступал этому соблазну, опасаясь, что этим предам себя, что поднимусь с колен другим человеком. Возможно, лучшим, возможно, нет, но другим.
Каверзнев был, на мой взгляд, самым талантливым среди политических обозревателей Гостелерадио, по‑моему, он прекрасно понимал реальное положение вещей и оттого пил. Запойно.
В этом и есть смысл жизни, обязательно, во что бы то ни стало надо попробовать. Не имеет значения, с успехом или нет. Потому что даже если тебе не повезет, твой пример окажется решающим для кого‑то другого…
На мой вопрос о том, когда же меня допустят до внутреннего эфира, он [Мамедов] сказал: «Нам звезды не нужны». Я тогда не то что не был звездой – меня в Советском Союзе не знал никто. Но Мамедов со своей редкой проницательностью понимал, что «звездный» потенциал у меня есть, а контролировать «звезд» трудно. Зачем такая морока?
Познер-Лапину: я нанимался к вам не сапером, а журналистом. Но коль скоро вы решили провести такую параллель, позвольте вам заметить: сапер, если он, не дай бог, подорвется на мине, знает, что свои постараются его спасти. А мы, работая здесь, понимаем, что именно свои постараются угробить.
Парадоксальным образом Хрущев напоминает мне… Наполеона. Если бы этот император, стоявший во главе французских революционных (!) войск, отменил в России крепостное право, полагаю, он выиграл бы войну 1812 года. Царизм канул бы в Лету на век раньше. Кто знает, какие это могло бы иметь последствия не только для России, но и для всего мира? Понятно, у истории нет сослагательного наклонения, но в данном случае все проще: Наполеон не мог сделать этого. Не потому, что не обладал властью, а потому, что это было вне его ментальных возможностей.
Можно ли не то чтобы требовать, но хотя бы надеяться, что кошка вдруг залает?
Брежневские же годы скорее походят на своего рода проказу. Общество наблюдало за собственным гниением, за тем, как постепенно отваливаются пальцы рук и ног, принюхивалось к запахам, осязало тошнотворный вкус коррупции, прислушивалось к маловразумительным и оскорбительным для человеческого ума и уха «экономика должна быть экономной», «сисимасиси», «сосисские сраны» – и заходилось при этом от смеха.
Когда наступают трудные времена, русским свойственно искать сильную руку, которая в случае необходимости начнет безо всякого стеснения мочить всех кого следует. Кто подходил для этой роли лучше, чем бывший председатель КГБ СССР?
Количество высокопоставленных партийных функционеров, отошедших в мир иной между 1981 (год XXVI съезда партии) и 1985 годами (когда избрали Горбачева), было таким, что какой‑то московский острослов придумал загадку, мгновенно ставшую популярной во всей стране: «Вопрос: назовите любимый вид спорта членов Политбюро. Ответ: гонки на лафетах».
Было время, когда партийные работники в значительной степени являли собой интеллектуальную элиту страны, но это было до того, как сталинская газонокосилка срезала все сколько‑нибудь торчащие над остальными головы, оставив в живых лишь конформистов. Партработниками становились благодаря саморегулирующейся системе, которая с поразительной точностью выявляла инакомыслящих, сомневающихся, людей с развитым чувством собственного достоинства. В результате партийным работником становился тот, кто не мог быть ничем и никем иным. И как только проштрафившегося партийного начальника назначали на другой пост, подведомственное ему хозяйство начинало загибаться.
Искусство японского мастера по одному из видов восточных единоборств: «У этих борцов есть такой прием, который вынуждает противника делать всю работу. Противник старается, старается, а мастер чуть так изовьется – и бах, его противник самого себя опрокидывает. Прием называется «шиббувичи», или «токонома», или что‑то в этом роде».
М.Тайманов: «Когда играют гроссмейстеры, они понимают логику ходов противника. Ходы эти могут быть настолько блестящими и сильными, что невозможно найти против них ответа, но их логика очевидна. С Фишером все обстоит не так. Для нас, игравших против него, не было в его ходах никакой логики. Получалось, что мы играем в шахматы, а он играет в какую‑то другую игру. Ну, конечно, наступал момент прозрения, когда его план становился ясным, но уже было поздно, мы были разбиты». (Тайманову в 2011 году исполнилось восемьдесят пять лет, а в семьдесят восемь он стал отцом двойняшек! Девочки только‑только идут в школу, а старшему сыну Тайманова шестьдесят четыре года).
Здоровая, активная экономика является продуктом деятельности физически и морально здоровых людей.
То общественно‑политическое устройство, которое сегодня охватило мир, не обещает ничего, не предлагает никаких идей, кроме одной: обогащайся и приобретай, стремись к богатству, потому что оно, богатство, и есть мерило успеха. Миллиардер пользуется не меньшим общественным восхищением, чем выдающийся ученый или артист, – и конечно, живет он вольготней.
[Фил] произвел на меня сильное впечатление своей объективностью, умными и острыми вопросами, тем, как точно он улавливал и атаковал слабые места в моих аргументах, но всегда давал мне возможность ответить.
Поскольку я не похож на того «русского», которого создала американская пропаганда, зритель волей‑неволей испытывает некоторый шок и начинает слушать. И вовсе не потому, что доверяет мне, а потому, что несовпадение реальности и ожиданий заставляет его вынуть идеологические пробки из ушей.
Она стала чуть подражать другим, но без энтузиазма, вполсилы. Ей надо было научиться не выделяться. Это был своего рода камуфляж, необходимый для выживания.
В 1830 году перед смертью Симон Боливар писал: «Те, кто служат делу революции, вспахивают море». Поразительный образ. Можно ли придумать более тщетное занятие, чем пахать море?
Русская революция ноября 1917 года предложила нечто куда более грандиозное, чем реализация лозунга «Свобода, равенство, братство». Она планировала создать принципиально новое общество, в котором не будет обездоленных и всесильных, в котором управляемые сами станут управлять, в котором жажда наживы иссякнет, поскольку богатство перестанет быть целью и потеряет всякий общественный смысл. Люди, возглавлявшие эту революцию, мечтали о лучшей доле для народа, преследовали благороднейшие цели (возможно, не все, но несомненное большинство). Понятно, у каждого из них был свой интеллектуальный потолок. Но те, кто представляет этих людей как банду фанатиков, навязавших свои взгляды целой нации, сильно упрощают историю.
А-р Зиновьев: Если подходить к истории с критериями морали и права, то всю ее придется рассмотреть как преступление. Я не оправдываю ужасов сталинской эпохи. Я лишь защищаю объективный взгляд на нее. И я презираю тех, кто сегодня наживается на критике безопасного для них и беззащитного прошлого. Как говорится, мертвого льва может лягнуть даже осел.
Вера в то, что революция и есть самый короткий путь от той точки, в которой находится твое общество сегодня, до той, где ему надлежит быть завтра, – иллюзия. Не более того. Разрушительная сила революции изначально превосходит ее созидательный потенциал. Мы все разрушим , а затем… Революция отказывает нам в соблюдении правил и порядка, и этот отказ обходится очень дорого. В какой‑то степени это можно сравнивать с тем, как старый дом либо взрывают, либо тщательно разбирают с соблюдением всех норм безопасности. Первый способ кажется самым быстрым: заложили взрывчатку, трах‑бах – и сравняли с землей. Но одновременно с тем все разлетается в разные стороны, разбиваются окна соседних домов, кирпичи падают каким‑то несчастным на головы, все покрывается пылью.
Нас гораздо больше задевает случившееся на площади Тянанмынь, чем, скажем, медленное разрушение жизни жителей городских гетто. Почему? А потому, я думаю, что первое зримо, оно разыгрывается перед нашими глазами здесь и сейчас. Второе же не разыгрывается, а протекает , это процесс, мы не можем следить за его перипетиями. Первое – это драма, трагедия; второе – история.
Прощание с иллюзиями – процесс болезненный, ведь эти иллюзии для нас своего рода наркотики. Они меняют наше восприятие действительности – иногда чуть‑чуть, наподобие марихуаны и кокаина, иногда радикально, как героин и ЛСД. Мы привыкаем к этим иллюзиям, не можем без них обходиться, ведь они украшают нашу жизнь. Но когда реальность все‑таки прорывается к нам, когда иллюзии больше не работают – что тогда? Как справиться? Как быть, если случилась передозировка? Выходит, иллюзии могут убить не хуже наркотика… Расставание с иллюзиями болезненно еще и потому, что нет лекарств от них, нет реабилитационных центров. Приходится рассчитывать только на себя безо всяких пилюль, наклеек, гипноза и прочих средств.
Случается, наш ежедневный жизненный опыт явственно подтверждает наши иллюзии, и лишь самым прозорливым удается увидеть, что там ждет за поворотом дороги Истории.
Я теперь не верю в то, что революции есть самый короткий путь к светлому будущему, хотя и никуда от них не денешься. Я не верю и в то, что собственность священна, что идеология безгрешна и всесильна, я не верю людям, которые готовы принести в жертву идее хотя бы одну единственную человеческую жизнь, и идеологам – как слева, так и справа – я говорю: чума на оба ваших дома!
Не знаю, есть ли этимологическая связь между словами «поиск» и «вопрос», но они непосредственно определяют наши судьбы. Мы задаемся вопросом относительно того, кто мы, что мы и почему мы, и это нас толкает на поиск того золотого света, который сияет там, за горизонтом. И так будет всегда, и в этом, наконец‑то, я совершенно уверен. Говоря словами Оливера Уэнделла Холмса‑младшего: «Уверенность – чаще всего иллюзия, и покой – не судьба человека».
Горбачев – великий гипнотизер, Горбачев – гамельнский музыкант, Крысолов, Горбачев – канатоходец, Горбачев – маг и чародей, современный Гарри Гудини, умеющий выпутаться из самых безнадежных пут, перепрыгнуть через зияющие пропасти. Он принялся наигрывать всем до боли знакомую и успокаивающую мелодию, он покачивал плечами и размахивал руками ей в такт, и вскоре весь съезд, все пять тысяч делегатов покачивались и напевали с ним в унисон.
Вскоре после случившегося на Ваганьковском кладбище нечто похожее произошло в небольшом городе на юге Франции. Было разгромлено еврейское кладбище – уничтожены памятники, осквернены могилы. Но сходство этим и ограничивается. Потому что вся Франция, десятки и сотни тысяч людей вышли на улицу, состоялась гигантская антифашистская демонстрация, во главе которой шел президент Французской Республики Франсуа Миттеран. Это было недвусмысленное выражение единства народа и правительства. В России не было ничего похожего.
Что до Горбачева, то он ходит вокруг да около, впрочем, это и не удивительно. Михаила Сергеевича отличает стремление сидеть одновременно на двух стульях.
По словам Б.М. Эйхенбаума, «Гоголь отличался особым умением читать свои вещи, как свидетельствуют многие современники». Панаев говорит, что «Гоголь читал неподражаемо»…
Они оказались поколением победителей, несмотря ни на какие трудности и жертвы. Ими руководила вера – пусть идеалистическая, ими руководило убеждение в судьбоносности их дела. То, во что они верили, то, что говорил им Сталин, которому они доверяли больше, чем самим себе, было куда важнее каждодневной реальности. Точнее, все, что они видели, воспринималось ими через призму собственных убеждений, и потому все увиденное – неважно что – вписывалось, не противоречило, принималось.
[Их дети] питали собой систему, которая когда‑то обещала осуществить человеческую мечту о счастливой жизни, но оказалась обманщицей. В этой системе важно было делать вид , будто живешь счастливо в лучшем из миров. Это общество поставило все с ног на голову, оно требовало от своих членов, чтобы они отвергли все нормы цивилизованных стран, оно требовало лицемерия в масштабах, еще не виданных миром.
Лучше других преуспевали те, кто более умело приспосабливался к извращенным и искаженным ценностям этого престранного общества: чем больше чего‑то хотелось, тем сильнее притворялись в обратном, чем сильнее это ненавидели, тем громче признавались этому в любви. Главным правилом этого общества было: делай, как я.
Они, добравшиеся до власти в советское время, обладали и обладают определенными способностями. Их никак нельзя считать заурядными людьми, они и умны, и умелы, советская система научила их выживать и преуспевать в самых сложных обстоятельствах. Было наивно с моей стороны думать, что они не приспособятся к новым обстоятельствам…
Это подводит нас к третьему поколению, к внукам идеалистов и детям конформистов… Оно предпочитает оставаться в стороне, не брать на себя никакой ответственности и ни во что не верить, чтобы потом не обманываться.
Всегда образуется некий люфт между каким‑либо действием и его последствиями. Это особенно верно в отношении действий политических, общественных, экономических… Однако рядовой человек не склонен анализировать, ему чужд историзм в оценках. Рядовому человеку просто‑напросто ясно, что он стал хуже жить, а не лучше, что все это произошло с ним в годы так называемой перестройки, а ее‑то придумал некто Горбачев, человек, чья карьера расцвела в брежневские годы «застоя», как он их назвал. С точки зрения этого самого рядового человека виноват во всем Горбачев, именно он несет ответственность за то, что жить теперь невозможно тяжело.
Советский Союз держался на своего рода эпоксидном клее, состоящем из веры и страха. И пока эти составные части «работали», система была незыблемой. Первой начала сдавать вера. Разоблачение культа личности Сталина, вызывавший смех и презрение «Хрущ», напялявший себе на грудь пять золотых звезд Героя Брежнев – таких обстоятельств не выдержала бы ни одна вера. А вслед за верой стал подтачиваться страх.
Американский журналист не сообщит ничего, не проверив досконально факты, не переговорив с разными источниками информации, не убедившись в том, что это его сообщение точно и верно. Этим он принципиально отличается от своих российских коллег.
Советская система представляла собой социально‑политический эксперимент, подопытными кроликами которого были люди. Опыт, обещавший рай на земле, принес ад. За семьдесят четыре года своего существования эта власть лишила жизни не менее шестидесяти миллионов человек. Если вывести среднюю годовую, получится восемь миллионов убитых в год. Такой смертельной «урожайности» не знала ни одна система.
[У нас] появился на свет совершенно особый вид капиталиста – человека, который разбогател, не предприняв для этого ничего. В Америке (и много еще где, но ограничусь одной страной) все те, кого изначально называли «баронами‑грабителями», а потом «капитанами индустрии», такие титаны, как Рокфеллер, Дюпонт, МакКормак, Форд, Вандербильдт и прочие – все они свои состояния заработали. Да, проливали при этом чужую кровь, да, совершали преступления, да, воровали, все так, но им не откажешь в одном: они начинали с нуля, им никто ничего не давал за бесценок на так называемых залоговых аукционах.
«Русский капитализм» выражается, в частности, в появлении множества «рублевок», особняки сказочных размеров и не менее сказочной уродливости возвышаются над избами живущих рядом полунищих людей. Коммунистическая верхушка прятала от народа свои привилегии: закрытые поликлиники и больницы, закрытые санатории и дома отдыха, закрытые магазины, спецпайки, спецраспределители, спецкнижные списки. Эти же не прячут ничего. Вместо «спец» у них «VIP»: трибуны, входы и выходы, места, обслуживание… Все жду не дождусь VIP‑сортиров.
Почему уже при Иване Грозном иностранцев селили отдельно и следили за тем, чтобы с ними не общались местные? Откуда и почему возникла Немецкая слобода, и знаете ли вы, что изначально словом «немец» называли всякого, кто не умел говорить по‑русски: раз не говорит по‑русски, значит ущербен, неполноценен, немой.
Согласно опросу, проведенному в мае 2011 года Центром Левады, двадцать два процента взрослого населения России хотели бы уехать из страны навсегда. Опрос, однако, показал крайне неприятную тенденцию. Хотят уехать более половины тех, кто занимается бизнесом, и более половины студентов высших учебных заведений. Парадокс: люди живут так хорошо, как не жили никогда.
Прежде достаточно было увидеть американский автомобиль, чтобы понять: Америка на подъеме, настало ее время. Сверкающий никелем, яркими красками, с хвостовым оперением и громадной, словно пасть кита, «мордой», весь устремленный вперед, неудержимый, этот автомобиль был символом успеха, торжества, ему не находилось равных в мире, и каждая марка была узнаваема. Сегодня американский автомобиль потерял всякие признаки индивидуальности и проигрывает как по качеству, так и по дизайну своим немецким, японским и прочим конкурентам.
Однажды на мой вопрос «Демократ ли вы?» Борис Николаевич ответил: «Нет, конечно. Вы же знаете, в какой стране я родился, членом какой партии я был, откуда мне быть демократом? Может быть, работая с настоящими демократами, я научусь этому». Ответил он блестяще и честно. Но не научился демократии Ельцин, на самом деле он остался вполне советским руководителем со всеми советскими повадками. Парадокс: он сломал советскую систему, но пытался руководить ею советскими способами – иначе он не мог, и в этом, я думаю, подлинная причина его неуспеха.
Я очень надеялся, что Путин откажется от президентского соблазна. Не потому, что я поклонник Медведева. А потому, что такой поступок со стороны Путина способствовал бы нормальной смене власти и хотя бы чуть‑чуть приблизил бы Россию к современному цивилизованному демократическому обществу.
Странным образом Пу напоминает мне теннисиста экстра‑класса, который давно привык легко выигрывать у всех и каждого, настолько привык, что забыл главную заповедь любого соревнования: нельзя расслабляться, нельзя недооценивать оппонента. И вот, совершенно неожиданно для себя, Пу проиграл одно очко; потом второе и третье. И как водится, занервничал, стал допускать одну ошибку за другой. Для начала обозвал всех с ним несогласных бандерлогами, одновременно выступив в роли питона. Потом заявил, что государству надо чаще заявлять о себе по телевидению, а народу необходимы сеансы психотерапии.